Игра. Достоевский
Шрифт:
Полно! Да может ли быть? А как же амбиция? Как же петербургский чиновник и сушь?
Но, сметая эти вопросы, ему представилось вдруг, какие могучие, какие невероятные книги может ещё написать Гончаров, какие совершенно необходимые истины может и должен сказать о русском человеке русскому человеку, и стало до боли, до нестерпимости жаль, что вот на глазах у него пропадает эта чрезмерная русская сила, вдруг ни с того ни с сего наговорив на себя, что стал равнодушен к пользе Отечества, прохлаждается на скамеечке в Бадене, возле рулетки, тоскует, мечется и не находит в чужом-то месте пристанища для отягчённой русским горем души, не умея сладить с потребностью говорить непременно по-русски, но не желая, словно опасаясь чего-то, высказать себя до конца на любом языке, принуждённо прикрывая свою доброту этаким артистическим лукавством.
Да полно! Доброту ли скрывает? Не уязвлённое ли в этом во всём самолюбие, как у всех этих принцев да генералов? Это ещё надо решить, в этом нельзя допустить ошибиться!
И, с не меньшим лукавством хватая возможность перевести завязавшийся разговор прямо и откровенно на то, что было ближе
— Стало быть, накопилось, накопилось уже и непременно, непременно надо сказать! И потому не верю я вам, вот совсем, ни на сколько не верю, чтобы вы взяли отпуск и притащились сюда рассиживать вот на этих комфортных европейских скамейках, в каком-то будто бы убеждении, что вы не хотите или хоть и не можете быть полезным Отечеству, не желаете даже трудиться и думать. Чтобы вы стали молчать именно в настоящее время, когда все мы так нуждаемся в самом честном, в самом прямом и, главное, в самом верном слове о нашем внутреннем неустройстве и о нашем народе, который ведь всё ещё прямая загадка для всех? Просто никак не поверю!
Он засмеялся, сел свободно, взглянул, не смутил ли своего собеседника, что было страшно важно, чтобы понять, не больное ли тут самолюбие, не ошибся ли он, и весело огляделся кругом.
Знакомый франт снова стоял на крыльце, двумя руками расслабленно опираясь на трость, с потерянным бледным лицом, в распущенном галстуке, в смятом жилете.
Должно быть, без обеда остался сегодня, бедняга!
Не шевелясь, не меняясь в лице, Иван Александрович равнодушно признался, словно шутил:
— Ну ещё бы, в самом деле приехал писать, разве скроешь от вас.
Ах, как славно сыграл эту простодушную откровенность и этот прямой комплимент его будто бы всевидящей проницательности! А у самого-то, должно быть, кошки скребут! Ах, какая умница, какой же артист!
Что же там-то в нём, под этой искусной игрой?
Но эта игра заманивала его, забавляла. Рождалась симпатия, рождалось доверие к этому странному, к этому необычному человеку. Он, казалось, вот-вот разгадает его или уже почти разгадал.
Ведь что говорить, слишком много развелось у нас нынче людей, которые словно стыдятся или даже боятся иных своих мнений и убеждений и потому отрекаются от них перед светом, разделяя эти мнения и убеждения втихомолку, втайне от всех. Причины этому разные, самого противоположного свойства. Благородные люди слишком боятся порою за истину, за успех её среди большинства, скомпрометировать её опасаются, высказав как-нибудь невпопад. Но большей частью умалчивают истину своих убеждений из внутреннего иезуитства, из болезненно раздражённого самолюбия, как бы вот от всех не отстать, как бы за глупую откровенность свою не влететь публично в разряд дураков, а что же ещё-то смешней и обидней, чем не быть, не слыть дураком?
И вот ему часто казалось, в те прежние случайные встречи, что у Гончарова вся эта игра, вся эта скрытность и умолчание, по всей вероятности, от несносной амбиции, он так почти и решил и уж с ним никогда тесней не сближался, довольствуясь случайными, часто поспешными, но чрезвычайно интересными встречами, до того умны они были всегда.
Ну а теперь-то он видел, что амбиция, может быть, тоже была, как ей в наше время не быть, но самую чуточку, болезнь века только повеяла, лишь провела два-три неприглядных штришка, но главное-то заключалось в другом, то есть в мнительности пугливой скорей, в осторожной скрытности мудреца.
Он радостно, облегчённо вздохнул и уже не смущался, не сердился и никуда не спешил. Эта игра была поазартней той.
Перед ним была редкая тайна. Разгадать бы её до конца — чего же ещё? К тому же он вечно нуждался в единомышленниках, которые как-то не приставали к нему, он был всё один да один, а тут внезапно почуялась какая-то сладкая сродность, какую упорно и безнадёжно искал, без которой не мог обойтись.
Он с жаром воскликнул:
— Вот и отлично! Я так и знал! Ваше перо... я хочу сказать... ваше перо...
Он сбился от избытка нахлынувших мыслей и чувств. Как-то стало неловко своего неуместного жара, здесь, на скамейке, у входа в рулеточный зал. Он покраснел, что будет понят неверно, даже в самую неприятную сторону, и бросил искоса испытующий взгляд.
По обыкновению, глаза Ивана Александровича были флегматично прикрыты, но палка вдруг перестала чертить по песку, застыв в напряжённой руке, хоть и было слишком трудно понять, опасается ли Иван Александрович неожиданных слов о своём давно замолчавшем пере или трепетно ищет заслуженной похвалы, почти ещё не произнесённой никем.
Впрочем, всё это уже не имело большого значения, ведь он обидеть его не хотел и не мог. Он напал на свою любимую, самую важную тему. Он страдал от других, давно ожидаемых и всё-таки непредвиденных, повернувших как будто совсем не туда перемен, которые всё перевернули, переворошили в стране. Этих горьких страданий, этих тревожных, ими вызванных мыслей и чувств он скрывать не умел, они сами собой вырывались наружу.
Он взволнованно продолжал:
— Мы живём в эпоху в высшей степени замечательную и критическую, вы это знаете не хуже меня, даже лучше, не мне же это и объяснять. Скажу только вам, что мы оказались к ней не готовы, мы ещё как будто куда-то сбираемся, хлопочем, укладываемся и увязываем разные наши запасы, как это бывает перед дальней дорогой. Современная мысль как будто приостановилась на известной средине, дошла до возможного своего рубежа и осматривается, роется кругом себя, сама осязает себя. Почти всякий начинает разбирать, анализировать и свет, и друг друга, и себя самого. Все осматриваются и обмеривают друг друга любопытными взглядами. А между тем переворот, который свершается у нас на глазах, равносилен, по значению своему,
Нет, морщинистые широкие веки в назревающих ячменях и белёсых ресницах не дрогнули, не приоткрылись, глаза не блеснули в ответ, трость не двинулась в облегчённой руке. Казалось, новая тяжесть навалилась и надавила на грузные плечи.
Иван Александрович только вздохнул и качнул головой:
— Очень лестно, Фёдор Михайлович, что вы такого мнения обо мне, если оставаться честным и подойти к вашему предложению не с благодарными и потому неверными чувствами, а с холодным анализом, именно мне приличней всего промолчать об этом важном вопросе. Время наше, в самом деле, особое, любопытное время. Современники о своём времени часто судят поспешно, им, знаете ли, очень уж хочется, чтобы всё, всё сбылось, как задумано, а ведь такого никогда не бывает. И вот, из-за несбывшихся-то надежд, современники изволят сердиться и потому многое видят искажённо, не так, в другом свете. Я вот думаю иногда, что о нас скажут потомки, и не близкие, а, может быть, через сто или там двести лет. Вы подумайте, рабства не стало. Потомки, я полагаю, позавидуют нам, что мы с вами переживаем величайшую эпоху русской истории, и от этой эпохи потянулась необозримая перспектива всей громадной будущности России, теряясь в недоступном пространстве. Мне самому очень хотелось бы знать, что станется с нашим народом, но этого мне не дано. Я не знаю быта и нравов наших крестьян, сельской жизни не знаю почти, сельского хозяйства тем паче, подробностей и условий крестьянского существования. Я не владел мужиками, и не было у меня никакой деревни, земли, я не сеял, не собирал урожай, даже никогда и не жил подолгу в деревне. Откуда же мне знать наш народ, его жизнь, его быт, его нравы, чтобы ответить на заданный вами вопрос? Откуда заразиться личной, живой, а не литературной любовью к нему? А без этой любви, без этой совместной жизни и совместных трудов никаких типов, никаких художественных созданий получиться не может. Без всего этого как раз теории создавать, а вы, я вижу, теорий не жалуете.