Иллюстратор
Шрифт:
Кое-как оседлав строптивую кобылу, я с силой сжал ей бока сапогами, приказывая идти вперед, но вместо этого кобыла, поднявшись на дыбы, сбросила нас с Чонгой на землю и унеслась стремглав в Проклятый лес, предпочтя нашей компании встречу с духами ночи. «Будь она проклята, туда ей и дорога», – подумал я.
Чонга был цел, и это главное. Но теперь нам предстояло пройти через Проклятый лес пешком, чувствуя морозное дыхание приближающейся ночи. И снова я понес сына на руках.
«Папа, – говорил Чонга, – я опять слышу голоса, они в моей голове, они шепчут, от них не отделаться».
Не страх, а злость обуяла меня; я и сам бы хотел вновь услышать эти шелестящие голоса,
«Я стану принцем в зачарованном лесу, если уйду с ними, так они говорят. Я миную телесную немощь и муки смерти. Они обещают, что я увижу солнце, утраченное людьми. Так говорят они».
«Не верь, сынок, – увещевал я, – не поддавайся, останься со мной, дом уже близко».
Но меня будто бы отрезало невидимой глухой стеной, по одну сторону которой – мой родной сын, плененный лесными духами, а по другую – я, отчаянно пытающийся достучаться до Чонги, которого я нес, прижимая к груди, но который, вопреки всем усилиям, удалялся от меня все дальше и дальше, с понятной легкостью соблазняемый щедрыми обещаниями скорого избавления от тягот бытия. Неискушенный разум Чонги не привык защищаться. Легковерный и открытый, он впустил в свои светлые чертоги лесных паразитов, и те без труда завладели его детским наивным существом, отравив приторным ядом лживых посулов.
На последнем издыхании я вырвался из мрака лесных владений с отяжелевшим телом сына на руках, объятый скорбью в понимании жестокой правды о тщетности всех усилий. Когда назойливые когтистые ветви остались позади, я решился взглянуть в глаза сына. Пустые и остекленевшие – такими я увидел их в последний раз. Положив ладонь на застывшие веки, я ощутил исходящий от тела холод. Сын был мертв, и давно, а все остальное – наваждение, дикий, всепроникающий морок. Исчезнувшее затмение разума открыло его неминуемым уколам боли, и я, утопив лицо в руках, зашелся в безумном, рвущем горло крике. Кровь ударила в голову, в висках бешено застучало, я зажмурился в нелепой надежде проснуться от кошмарного сна, в отчаянном непринятии правды.
Спустя время я открыл глаза. Боль не исчезла, но моему взору предстало нечто: корни одинокого дерева на опушке леса обвивало мерзкое, склизкое, извивающееся красно-оранжевым туловищем существо – та же змея, что мы с Чонгой упустили, – и, если верить Баме, одержимый духом мутант, казалось, ухмылялся, уставившись на меня, сверля своими огненными зрачками. Тут впервые меня охватила ярость, но не человеческая, а подлинная животная первобытная ярость, инстинктивная и необузданная.
«Для сына это уже ничего не изменит, зато изменит для тебя!» – в исступлении выкрикнул я.
Все, что я помню, – это
Голова моя успела остыть, тело дрожало от холода в предрассветном облаке болотного тумана. В полусне я добрел до дома, тяжелым грузом волоча за собой мертвое тело сына; в полусне выслушивал соболезнования соседей; в полусне похоронил Чонгу на деревенском кладбище рядом с могилой его несчастной матери; в полусне чередой друг за другом сменялись ночи и дни.
Помню, как впервые за долгое время я решил умыться. Наполнив бидон умывальника колодезной водой, ополоснул лицо, подошел к зеркалу, висевшему на стене, и взглянул на себя: из зеркала на меня пялились, не мигая, огненно-оранжевые глаза – то были глаза змея. И в уме тут же всплывали прощальные слова Королевы: «Ты изменишься, Сагда…» Так вот как я должен был измениться… стать мутантом… но зачем?
И я стал меняться. С каждым днем человеческие черты сменялись змеиными, не сразу, постепенно я утрачивал природный облик. Медленное перерождение сопровождалось болью и ломотой во всем теле. Самым мучительным было состояние смены кожи, когда на всей ее воспаленной, приобретшей вдруг желтоватый оттенок поверхности стали появляться язвы, кровоточащие и слизистые, трансформирующиеся в затвердевающие на глазах чешуйчатые струпья.
Я не мог выйти из дома – рассыпающиеся в муку кости не позволяли достичь порога и отворить дверь или позвать на помощь, да и какой был в этом смысл – любой, кто бы увидел меня таким, тотчас убежал бы прочь, а если бы и позвал кого, то только для того, чтобы забить чудовищного мутанта палками. Временами я лежал пластом на окровавленном полу, временами ползал, тело билось в лихорадке, переходя из озноба в жар, и так снова и снова. Но более всего страшила утрата человеческой сути. Я впустил в себя зверя, как только умертвил ту змею, разорвал ее на части, утратив контроль, поддавшись инстинкту. Рассудок человека пленили дикие потребности зверя, загнав разум в дальний угол. Постепенная физическая трансформация шла своим чередом и была лишь делом времени, и, когда она завершилась, я вышел из дома – выполз оттуда ночью в поисках пищи.
Огромный, неестественных размеров и пропорций змей, способный совершить прыжок на высоту взрослой ели, могущий без труда проглотить крупного кролика, не говоря уже о любого вида грызунах, или даже при желании задушить человека. Змей ползал по лесу: охотился на всякую живность, не гнушаясь и рептилиями, убивал и ел, а потом опять убивал – разум змея жил только этими потребностями, духи леса в этот разум не проникали. А главное, зверь не думал об умершем сыне, у зверя не было сына… и его смерти тоже не было. Зверь уже не помнил, что был когда-то человеком.
Так продолжалось до тех пор, пока змея не поймали охотники и не доставили в железном ящике прямиком в Цитадель кудесничества, к тому самому жрецу Баме. В стенах крепости змей впустую источал яд, кусая прутья железной клетки, куда его поместили.
«Вот каким ты сделался, Сагда, настоящим зверем, истинным мутантом. Жаль, Королева возлагала на тебя надежды, а ты их не оправдал. Ты же лекарь, ученый человек. И посмотри, во что ты превратился! Придется отправить тебя в Яму к другим мутантам, где ты до конца своих дней будешь рвать людей на части на потеху публике…»