Именем Ея Величества
Шрифт:
Смахнул видение оглушительный залп — ближайшей батареи, что у пристани. Лакеи разносили десерты. Данилыч надкусил яблоко — тьфу, кислое! В восемь часов вспыхнула иллюминация — вензеля на крышах княжеского бурга, на домовой церкви. «Некоторые господа разъехались», — записал секретарь с явным разочарованием.
«В 9 ч. был фейрверк, а в 10 ч. разъехались все» — необычно рано, при потешных огнях, опасаясь кромешной тьмы и бури. «Его светлость, раздевшись, изволил сидеть в Ореховой».
Наедине с Неразлучным…
Скрылся
Лик Петра. Счастливец, в юной своей поре, в голландской гавани, мореход перед дальним рейсом в среде друзей… Потом хлебнёт горестей, скажет — всяк человек ложь. Воистину ложь. Злосчастное застолье мельтешило неотвязно — жёлтые зубы Остермана, напускное его бесстрастье, Бассевич, подавшийся к Долгорукову, — выпытывал что-то вкрадчиво. Интриган, соглядатай… Гербы высочайшей фамилии на пустых креслах, мерцающие издевательски. Веселье… Ох, веселье, хоть залейся слезами!
Горохов протомил жестоко, лишь под конец торжества подал весть — доктор Рауш отбыл к себе, опасность миновала. Не первый приступ такого рода, а ему-то внове. Крепка ещё амазонка… Напугал эскулап, напугал, светило берлинское…
Но испуг глубоко вонзился. Воображалось — стёкла на той стороне зачернил траур. Тело усопшей ещё не остыло — голштинцы ликуют. И все злыдни, завистники возрадовались — конец Меншикову. Обречён яко мученик христианский в клетке со львами.
Золотятся окна, жива Катрин, пронесло…
Покой надолго ли определён? Неделю ждать, месяц, час? Пора поспешать — верно, фатер? Прости, Алексашка твой, херценскинд [164] , прикоснётся мужицкими лапами к самому сокровенному, к священному… Возьмёт на себя распоряженье троном. Небывалое в гистории дело, да век-то, видишь, фатер, ныне бесчестный.
Наблюдать за царицей денно и нощно. Внушать ей… Завещанье иметь наготове. Собственные сомненья — а они сбивали с толку — вон из головы, чтобы и тени их не было. Рассчитать до мелочи, на каких условиях возможно отдать престол Петру Второму, сыну изменника.
164
Дитя сердца (от нем. Herzkind).
Ладони вспотели, деревянные морды подлокотников, сжатые крепко, намокли. Данилыч вытер руки об халат, ворсистая мягкая ткань успокаивала. Часы пробили одиннадцать. Данилыч не слышал: поле предстоящих баталий раскинулось перед ним. Нева роптала, волны долбили берег гулко, пушечно.
«Его светлость лёг спать в двенадцать часов». Перед этим босой, в сорочке ещё раз невольно кинул взгляд через чёрный провал реки. Дворец безмятежно сливался с ночью.
Эльза
«Малый мороз, туман, потом подул тёплый воздух». Исцеление царицы ускорилось.
— Свят, свят! — воскликнул Данилыч, входя. — Воскресла молодка.
И впрямь отбросила несколько лет. Опять принимает, нежась на подушках, благоуханная, нарумяненная. У кровати кувшин с вином, дьявольский соблазн.
— Разобью, вот те крест! Доктора отошлю, пошто зря кормить.
— Фатти сердитый?
Надулась, однако в глазах смешки. О ком она? Про какого отца? Князь намеревался развить атаку, но замолчал, смутившись.
— Мария плачет, да? Я виноватая, я отняла поляка.
Тьфу, из ума вон! Что верно, то верно, отбила жениха у Машки, молодого Сапегу, побаловалась, а теперь дала отставку.
— Невелик урон, — отрезал Данилыч.
— Эй! Другой есть?
Изогнула стан, смеясь беззвучно, грудь лезет вон из лёгкого шлафрока. Вишь, гран кокетт! Свела разговор в сторону, к пустяку.
— Слезы одной не стоит жених. Ты о себе подумай! Поубавь жажду. Задурят ведь хмельную голову.
Обиделась, вскинула брови.
— Кто мне дурит?
— Шаркают тут, около… Толстой ноет, хвост поджавши. Съест его Петрушка… Пустое это, неужто веришь? История старая, быльём поросло.
Ещё недавно Данилыч так же твердил себе — быльём поросло, мальчишка едва ли станет мстить за отца, разве настроит кто… Так на то воспитатели. Подтрунивал над Толстым — совестлив больно, Пётр Андреич! Ну, сыскал в Италии изменника Алексея, доставил царю. Каяться, что ли? Ты же слуга царский.
— Притворщик он, матушка. Я-то его насквозь вижу, из одного котелка хлебали. При чём Петрушка? Толстой хоть кому присягнёт, хоть Вельзевулу, лишь бы мне наперекор. И Дивьер, и Бутурлин… Дурят голову, дурят тебе, дщери твоей дурят…
— Эй, Александр! — оборвала самодержица, посуровела. — Ты плохой человек.
— Спасибо, матушка! Плохой, так уйду я, ослобони! На покой пора… Врачи говорят — чахотка, а здесь её в сырости не одолеть.
Хитрит Данилыч, сей хвори не оказалось. Подозрение было, медики мяли его, выстукивали. Чахотка — звучит зловеще, добрая душа содрогнётся.
— Подамся на Украину, виноград разведу. Коли я нехорош…
— Плохой, — повторила царица жёстко. — Грубый человек. Зачем Анну ругал?
— Помилуй, матушка, терпенье иссякло! Все свидетели — отреклась от престола, как выходила замуж. Давши слово — держись, милая! Ты голштинская, чай, довольно тебе.
— Нет… не поедет с ним…
— Муж есть муж, куда его денешь?
Екатерина смотрела в сторону, отчуждённо.
— Она… Петлю накинет…