Иначе жить не стоит. Часть третья
Шрифт:
— Разгромили республиканцев…
Долго подавленно молчали. Каждый из них и все вместе, советский народ, много месяцев жили тревогами, надеждами и страданиями героического народа Испании. Победы республиканцев были их победами, поражения — их поражениями и болью.
Чубак вспомнил, как осаждали горком юноши и девушки, мечтавшие сражаться за свободу Испании, как восхищались пламенной Долорес Ибаррури, как пели испанские песни…
— Теперь фашизм ринется дальше, — жестко определил Суровцев. — Ну а в Германии не были?
Как ни странно, Зыбин растроганно улыбнулся:
— Шли мы обратно Кильским каналом. Идем под советским
Улыбка сбежала с лица Зыбина:
— А уж их фашистские молодчики!.. Стоят — молодые, наглые. Дать бы им волю, они бы наш красный флаг в клочья изорвали, но мордам видно. Пусти таких молодчиков действовать — натворят дел!..
— А они готовятся…
— Я однажды поймал речь Гитлера, — заговорил Мятлев, — по-немецки я немного кумекаю, кое-что понял. Кликушество, конечно, но, между прочим, опасное, зажигательное. Для самых низменных чувств. Он орет, а слушатели его так вопят и топают, аж радио дребезжит! Ну, послушал я, выключил с отвращением и сел работать. Доклад на хозактиве готовил. Конечно, взялся за Сталина — речь перед хозяйственниками, «Шесть условий». И так я его оценил! Спокойно, продуманно…
Мятлев говорил — и вдруг недоуменно смолк. И шесть человек, дышавших рядом с ним так напряженно, что он чувствовал на лице их дыхание, — подумали об одном и том же…
— Умирать буду — не пойму! — простонал Гаевой. — В голове не укладывается! Почему? Для чего? Как это — с нами-то!..
— Тишшш!..
И все покосились на дверной глазок.
Кто-то из окружающих всхлипнул во сне. Люди спали тяжело, ища забвения, но и во сне к ним приходила их беда.
— Если бы понять, легче было бы, а то я и на воле извелся, — зашептал Чубак. — Вижу — своих бьем. Стараюсь спасти то одного, то другого… Кручусь, путаюсь… Вот ты, Мятлев, говоришь — «спокойно, продуманно»… Я его речь «О мерах ликвидации двурушников» сто раз перечитывал — не находил подтверждения в жизни! Бешеное обострение классовой борьбы внутри страны, враги с партбилетами… Где? — Он горько усмехнулся. — А это, оказывается, мы. Мы, которых партия годы и годы учила работать, мыслить, бороться… Учила по-ленински решать и отвечать.
— Странно, — еле слышно проронил Стадник и подтянулся еще ближе к товарищам, но все-таки не решился назвать имени. — Он говорил, что идет борьба на уничтожение. Призывал к бдительности. Как же он сам не увидел, что под этой маркой происходит избиение, уничтожение самых опытных кадров партии!
— Ты думаешь, он не понимает? — выдохнул Мятлев.
Теперь голоса чуть шелестели:
— Не мог же он…
— Докладывают ему подтасованные дела…
— Но ведь должен же он видеть! Была бы одиночная ошибка или подтасовка, можно не заметить. А ведь тут самый цвет партии!..
И снова замолчали. Думали. Томились непониманием и страхом, самым большим и благородным страхом — не за себя, за свою партию.
Суровцев сказал очень тихо, но отчетливо:
— Если он не видит и не знает, — какой же это руководитель? А если видит и знает…
Он не докончил, только скрипнул зубами.
— Так что же это?! Что же?!
И снова молчали, стиснув зубы, чтобы не закричать.
Первым заговорил Стадник:
— Я
Суровцев холодно уточнил:
— А теперь мерещится то, чего нет?
Опять кто-то жалобно всхлипнул во сне, кто-то пробормотал ругательство. А семь бодрствующих молчали и слышали тревожные удары собственных сердец.
— И как мы не заметили этого процесса, — прерывисто зашептал Суровцев, — постепенно оно шло — замена чекистских кадров, отказ от традиций Дзержинского… Ведь как со мной получилось? Пошел к новому начальнику: не понимаю, мол, заводим дела на коммунистов, на партийный актив. По-моему, говорю, это перегибы. Мы же коммунисты. А он заорал: «Идиот! Нового этапа не понимаете! Живете устарелыми понятиями! Мы, во-первых, чекисты, а уж потом, между прочим, коммунисты, так вопрос стоит, а отсюда и выводы». Ну, схватился я с ним! Я коммунист не между прочим, говорю, я за это с пятнадцати лет боролся, в тюрьмах сидел. И в Чека пошел по приказу партии, и сам Дзержинский меня учил, что такое настоящий чекист, но он таких слов — «между прочим» — не говорил, он бы за такие слова выгнал вон. А этот гад поднялся и тихим голосом: «А я вас — вон. Поняли?» Назавтра приказ — в отставку. А на мое место — этакого молодого из ранних…
— Знаю, Тукова, — подтвердил Чубак. — Он меня допрашивал прямо-таки с наслаждением — дескать, был моим партийным начальством, а теперь у меня в руках, что хочу, то и делаю!
— И меня Туков, — вскрикнул Мятлев, — гнида такая.
— А вы что смотрели? — истерически заговорил Василь Васильич. — Ну я — рядовой научный работник. А вы-то как просмотрели, вы-то что ж, не видели?
— Видели, — мрачно сказал Чубак, — да только все мы задним умом крепки. Ведь доверяли! И потом, мил, человек, они ж и действительных гадов брали. Троцкистов, вредителей. Вот хотя бы…
Он повел глазами в дальний угол камеры.
— Вон, белобрысый, Анопов фамилия. Из гадов гад. Я б таких стрелял, не то что…
Они смотрели в тот угол, на белобрысого спящего человека с розовым, во сне наивно-добродушным лицом. Никто не шевельнулся, но все семь мысленно отодвинулись подальше.
— На сколько он?
— На десять.
— Да что ж это такое? — в ярости простонал Гаевой. — И почему я должен рядом с ним?! И что же нам теперь?..
— А ну, дружок, давай без истерик, — остановил его Чубак, — худо нам. Очень худо. Но не может оно не раскрыться! Есть партия, есть народ. Понимай так: попали в диверсию. И надо продержаться. Выстоять.
— Но ведь сажали-то нас свои! Свои!
— Нет, не свои, — отчеканил Суровцев. — Вот эти, кто нас терзал, фальшивки стряпал. Самые из самых — враги.
Голоса снова чуть шелестели:
— Но маска-то у них советская?
— Попробуй разоблачи их отсюда!
— И ведь подумать — на воле не знают!
Суровцев тихо проронил:
— А дети?
Теперь и дыхания не слышно было. Каждый видел свое, своих — самых дорогих. Тех, которые должны верить, не могут не верить, но… Что они думают? Как понимают? И дети… Как они найдут объяснение позору, случившемуся с отцом? Какими людьми вырастут, если будут знать, что отца сгубили ни за что? А если поверят, что отец — враг, как жить самому?..