Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Интеллектуальный язык эпохи: История идей, история слов
Шрифт:

Политическое содержание творчества Буленвилье откровенно парадоксально. Воссозданная в его исторических трудах благородная нацияне имела никакого реального референта в современной ему социальной и политической действительности. Неудивительно, что он никак не мог (да и вряд ли всерьез собирался) повлиять на ход политической дискуссии, развернувшейся во время регентства, в ходе которой возобладала легалистская концепция дворянства [121] . Максимум, на что он мог рассчитывать в той ситуации, — это вернуть дворянству шпагипамять о его славном прошлом, память о том, что своей свободой, своим все еще сохраняющимся особым положением в обществе оно обязано отнюдь не королю, но исключительно своим предкам-завоевателям. И Фуко справедливо акцентирует этот момент, когда говорит о том, что Буленвилье призывал «дворянство заново открыть знание: обратиться к своей памяти, сознанию, использовать знание и ученость […]. Только обретя самосознание, заново включившись в структуру знания, дворянство сможет стать силой, стать субъектом истории» [122] . Но, по-видимому, стать субъектом истории совсем не то же самое, что быть субъектом политики. Сам Буленвилье не признавал за дворянством такой способности. Поэтому так трудно согласиться с утверждениями Фуко, что «исторический рассказ и политический расчет имеют в точности, по Буленвилье, один и тот же объект» и что в его сочинениях «появился, как я думаю, в первый раз историко-политический континуум» [123] . Мыслить такой континуум мы можем только при условии, что будем считать борьбу дворянства с монархией и третьим сословием фактом политической истории XVII–XVIII веков. Не говоря о том, что этот факт был поставлен под сомнение в ряде работ влиятельных современных историков, у самого Буленвилье эта борьба проходит в глубине исторического прошлого и практически не выходит на поверхность политического настоящего. Важно также уточнить, что эта борьба ведется только против одного врага — монархии, которую Буленвилье считает деспотической формой правления и сравнительно поздним историческим образованием, возникшим не ранее XIV века. Что же касается третьего сословия, то оно скорее выступает в качестве орудия, с помощью которого монархия вела наступление на исторические права дворянства, чтобы в результате поставить его перед собой в то же положение, в каком галлы в свое время находились перед франками. Но при всем его недовольстве актуальной политикой Буленвилье невозможно принять за радикала, мечтающего о низвержении монархии и возвращении третьего сословия в прежнее рабское состояние [124] .

121

Нетитулованное

дворянство поддержало парламент, и произошла перегруппировка социальной элиты: исчезло напряжение, которое долгое время сохранялось в отношениях военного и гражданского дворянства (дворянства шпагии мантии). См. об этом: Ford F. L.Robe and sword: the regrouping of the French aristocracy after Louis XIV. Cambridge: Harvard University Press, 1953. P. 173–187.

122

НЗО. C. 169–170. Буленвилье действительно был генеалогом. Он стремился привить своему сословию «генеалогическое» сознание. См. об этом другую работу Гарольда Эллиса: Ellis Н.Genealogy, history, and aristocratic reaction in early eighteenth-century France: the case of Henri de Boulainvilliers // The Journal of Modern History. 1986. Vol. 58. № 2. P. 414–451.

123

НЗО. C. 184.

124

О том, что Буленвилье был далек от этих идей, см.: Ellis Н.Op. cit. P. 76. Но его ненависть к третьему сословию стала притчей во языцех вскоре после начала публикации его сочинений (с 1727 года). Критика, с которой обрушился на них аббат Дюбо, особенно помогла утвердиться такому общественному мнению. Так что даже Монтескьё, вполне сочувствующий Буленвилье и воспринявший от него интерес к истории «феодального правления», говорит, что строй его мыслей «походит на заговор против третьего сословия» (см.: Монтескье Ш.-Л. О духе законов / Сост., пер. и коммент. А. В. Матешук. М.: Мысль, 1999. С. 511).

Видя в Буленвилье в первую очередь образцового носителя дискурса «войны рас» [125] , Фуко проходит мимо одной очень важной традиции во французской политической мысли раннего модерна, в контексте которой все чаще начинают рассматривать творчество этого мыслителя современные исследователи. Это традиция французского конституционализма [126] . К ней относят также Шарля-Луи де Монтескьё и Габриэля Бонно де Мабли — авторов, в чьих сочинениях тема франкского завоевания занимает столь же заметное место, что и у Буленвилье. Всех их объединяет поиск исторического raison d'^etre французского государства. Расходясь в оценке современного режима (Монтескьё был гораздо более лоялен к системе монархической власти, чем Буленвилье и Мабли, в то время как Мабли, в отличие от Буленвилье и Монтескьё, считал дворян узурпаторами, а не носителями древних франкских свобод), они искали в прошлом образец совершенного политического устройства, в возвращении к принципам которого видели спасение государства от деградации, будь то в форму восточной деспотии или корыстолюбивой «аристократии». Можно было бы сказать вслед за Фуко, что эта традиция также демонстрирует определенный «историко-политический континуум», но такой, в котором борьба за власть умиротворяется с помощью истории. Ни один из упомянутых мыслителей не был политическим реформатором [127] . И не случайно, что влияние этой традиции на общественную мысль прекращается с началом Французской революции.

125

Традиция видеть в Буленвилье своеобразного «проторасиста» имеет давние корни. Вероятно, такому взгляду во многом поспособствовал Жозеф-Артюр де Гобино, бывший большим поклонником Буленвилье. Ханна Арендт называет Гобино «последним наследником Буленвилье» ( Арендт Х.Истоки тоталитаризма / Пер. И. В. Борисовой, Ю. А. Кимелева, А. Д. Ковалева, Ю. Б. Мишкенене, Л. A Седова под ред. М. С. Ковалевой, Д. М. Носова. М.: ЦентрКом, 1996. С. 245). Но та же Арендт уточняет, что «в теории Буленвилье речь идет все еще о людях, а не о расах, она основывает право высшего слоя людей на историческом деянии, завоевании, а не на физическом факте» (Там же. С. 235). Как подсказывают редакторы, готовившие к публикации «Нужно защищать общество», Фуко мог читать «Мемуары о дворянстве Французского королевства» Буленвилье в приложении к работе Андре Девиве «Чистая кровь», где прослеживается прямая связь между «расовым» мышлением дворян и более поздними расово-биологическими теориями ( Devyver A.Le Sang 'epur'e. Les pr'ejug'es de race chez les gentilhommes francais de l'Ancien Regime. Bruxelles: 'editions de l'Universit'e, 1973). Критику такого подхода см. у Эллиса ( Ellis Н. Op. cit. P. 5, 7, 154). Анахронистическим считает подход Девиве и Робер Десимон: «Столь же неадекватным является более или менее сознательное наложение друг на друга контекстуальных понятий, будь то расизм или идея природной наследственности, абсолютно немыслимых до появления трудов Гобино и натуралистов от Бюффона до Дарвина. До XVIII века „раса“ — это не что иное, как патрилинейность, а „наследственность“ была исключительно юридическим термином, означавшим передачу имущества, а не естественных свойств» ( Десимон Р.Дворянство, «порода» или социальная категория? Поиски новых путей объяснения феномена дворянства во Франции нового времени / Пер. С. Е. Летчфорда и П. Ю. Уварова // Французский ежегодник 2001. .

126

Джонсон Кент Райт, разделяющий с Квентином Скиннером и Джоном Пококом их интерес к классической республиканской традиции в Европе раннего модерна, считает Буленвилье представителем французского республиканского конституционализма: «Его часто порицают как аристократического или даже расистского реакционера, но очевидно, по сути, он был классическим республиканцем» ( Wright J. К.The idea of republican constitution in Old Regime France // Republicanism: a shared Europian heritage / Ed. by Q. Skinner and M. van Gelderen. Cambridge: Cambridge University Press, 2000. Vol. 1. P. 290). Тему отношения Буленвилье с этой традицией обсуждает также в своей работе голландская исследовательница Аннелин де Дейн: De Dijn A.French political thought from Montesquieu to Tocqueville: Liberty in a levelled society? New York: Cambridge University Press, 2008. P. 14–20.

127

Реформаторская деятельность Буленвилье ограничивается, по сути, тольксгдвумя проектами, которые были предложены им в письмах к герцогу Орлеанскому: 1). он предлагал созвать Генеральные штаты, чтобы кассировать долги, оставленные Людовиком XIV; 2). он предлагал учредить «Главную палату дворянства», где бы велся «каталог» всех дворян королевства. Ни один из этих проектов не был реализован. См. об этом: Ellis Н.Op. cit. Р. 106–112.

Однако Буленвилье дорог Фуко как радикальный политический мыслитель. Замысел Фуко состоял в том, чтобы максимально радикализировать функцию политики: увидеть ее вне институтов государства, представить ее как нечто такое, что до конца не подчиняется предписываемым ей задачам, нечто предельно антиутопичное. И история выступает у него областью такой неотчуждаемой, «чистой» политики. История должна представлять принцип неравенства, гетерогенности настоящего и прошлого, принцип вражды, бесконечный ресурс недовольства существующим положением дел. Все это он находит у Буленвилье. Однако Фуко не замечает, как в лоне истории политика теряет своего субъекта и перестает опознаваться в собственном качестве. Французское дворянство/аристократия (которое, в отличие от английских парламентариев, не апеллирует ни к какому юридическому праву, но только к факту завоевания) никогда не выступало самостоятельным субъектом политики, понятой как борьба за власть (или против власти). В лучшем случае, если трактовать Буленвилье, Монтескьё и отчасти даже Мабли как выразителей дворянской идеологии, приверженцев известного th`ese nobiliaire [128] , этому сословию можно вменить желание ограничитьсуверенную власть конституцией: идет ли речь о всесословном представительстве — Генеральных штатах (как у Буленвилье и Мабли) или о дворянстве как о своеобразной «промежуточной власти», призванной поддерживать обратную связь между монархом и его подданными (как у Монтескьё). Поразительно, что, согласно Фуко, именно у этой тщедушной, эфемерной политической фигуры буржуазный универсализм отнимает воинствующий «историко-политический» дискурс и превращает его в конечном итоге в орудие биополитики. Выходит, что в истории суверенной власти от абсолютизма до «государственного расизма» дворянский историзм был единственным и довольно странным эпизодом, когда политика перестала служить универсальным целям и обнаружила свою партикуляристскую основу — господство одних людей над другими.

128

Как это делает Райт (см.: Wright J. К.Op. cit. P. 290).

Но означало ли это господство реальную политическую власть? Думается, что как раз наоборот. Именно потому, что дворянство/аристократия не могло обладать такой властью, Фуко удается с помощью Буленвилье высвободить отношения господства, силовые отношения, которые оставались заблокированными внутри юридической модели суверенитета. Суверенная власть скрывает эти отношения, потому что это всегда действующая универсальная власть, власть Закона. Но господство — это только историческая аура власти, знак ее утраты в настоящем. Применительно к феномену дворянского историзма можно даже утверждать, что господство — это способ уклоненияот борьбы за реальную власть, бесконечный регресс воли к политической власти в сторону некоей почти мифической варварской свободы, мерцающей во мраке прошлого. Такая инфинитизация истории скорее позволяет говорить об историко-политическом дисконтинуумеили, во всяком случае, заставляет усомниться в однонаправленности векторов истории и политики, в терминах которой Фуко характеризует дискурс аристократии. Если принять во внимание, что это движение по линии истории должно создавать обществокак нового «историко-политического» субъекта, то ясно одно — такое общество никогда не сольется с государством, не признает его «своим», поскольку история всегда будет служить ему матрицей, неизменно подтверждающей коренное расхождение его собственных интересов и универсалистских притязаний государства. В этом смысле подобного рода дискурс никогда не может быть полностью и без остатка присвоен государством. Думается, что Фуко, говоря о его «этатизации» и «самодиалектизации», продолжает мыслить дворянство/аристократию как класс, обреченный на поражение в своей политической войне. И, возможно, это мешает ему разглядеть в исторических сочинениях Буленвилье признаки совсем другой войны, которая ведется вопреки логике политической целесообразности.

Союз в отношениях между Историей и Политикой, который, согласно Фуко, определяет существо упомянутого дискурса, устанавливается благодаря Войне. Она является тем оператором, который должен обеспечивать параллелизм исторического исследования и политического расчета. Но это очень странный и двусмысленный оператор. Можно было бы говорить о том, что сама Война располагается в области Политики, поскольку ведется ради достижения определенной политической цели — завоевания власти. Однако это было бы поспешное и не вполне корректное утверждение. Фуко недаром переворачивает тезис Клаузевица и настаивает на том, что Политика является частью Войны, «продолженной другими средствами». Совершив эту инверсию, он необычайно расширяет область Истории, которая теперь, по его словам, «не имеет никаких краев, окончаний, границ […] [ее] даже нельзя назвать областью относительного, ибо она не находится в связи с чем-то абсолютным, история — это бесконечность, которая в некотором роде лишена относительности, бесконечность вечного ее растворения в механизмах и событиях, олицетворяющих силу, власть и войну» [129] . Иначе говоря, Историю также можно мыслить в качестве продолжения Войны, в качестве особой формы ее ведения, предоставляющей сведения о раскладе противоборствующих сил, об их динамике, ведущей счет победам и поражениям и т. п. Но о каком театре военных действий здесь идет речь? Кто ведет эту кампанию? В строгом смысле у нее только два контрагента — общество и государство. И очевидно, что общество находится в более выгодной позиции, поскольку именно оно открывает Войну в ее «вечном» историческом измерении, в то время как государство пребывает в области Политики и, в лучшем случае, знает о ней только как об инструменте поддержания законной власти [130] .

129

НЗО. С. 72–73.

130

В этом, согласно Фуко, состоит преимущество Буленвилье в сравнении с Макиавелли: «…для Макиавелли история не была той областью, где нужно анализировать властные отношения. История была для него областью примеров, своего рода сборником юриспруденции или тактических моделей, могущих служить образцом для власти» (НЗО. С. 184).

Однако

для Фуко такое соотношение сил между обществом и государством имеет отнюдь не перманентный характер. Оно сохраняется только в пределах краткой судьбы «историко-политического» дискурса. Когда государство присваивает его себе, Война с обществом превращается в заботу об оздоровлении населения, а История уступает свое место биологии и медицине. Но почему такое присвоение вообще могло произойти? Объективно говоря, это не тот вопрос, который нам следует задавать Фуко. Самый простой и обескураживающий ответ на него состоит в том, что «историко-политический» дискурс прекращает свое существование ровно в тот момент, когда Фуко начинают интересовать совсем другие темы и сюжеты, связанные с проблематикой «биополитики» и «управления» (gouvernementalit'e). Тем не менее, оставаясь в пределах одного только текста «Нужно защищать общество», можно предположить, что причиной столь непродолжительной жизни этого дискурса является неудавшийся эксперимент с переворачиванием тезиса Клаузевица. Даже сведя Политику до уровня средства, с помощью которого ведется Война, Фуко не увидел в последней никакого собственного основания, которое мыслилось бы независимо от политической мотивации, от борьбы за власть. В лучшем случае Война выступает у него как принцип, помогающий обществу обнажить исторический генезис суверенной власти, вскрыть тот механизм господства, который она тщательно скрывает. Однако само общество, по сути, не представляет по отношению к государству никакой «историко-политической» альтернативы: оно также ведет Войну за власть и лишь откровеннее демонстрирует пронизывающие его отношения господства.

Жиль Делёз, другой очень внимательный читатель Клаузевица, в «Трактате о номадологии» [131] предлагает свою теорию взаимодействия между обществом и государством, которая основана на иных, чем у Фуко, философских предпосылках [132] , но также отводит Войне решающую роль. Общество и государство, по мысли Делёза, находятся друг с другом в состоянии Войны. Она идет непрерывно и не может прийти к концу, потому что в ее окончании заинтересована только одна из воюющих сторон — государство. И только применительно к государству справедливо говорить о Войне как об инструменте Политики. С его помощью оно старается поддерживать порядок на своей территории и урегулировать отношения с теми, кто находится за ее пределами. Общество же, в строгом смысле, не ведет Войну, не знает о ней как средствеудержания или закрепления территории. Оно — это сама стихия, или, точнее, «машина войны», которая эксцентрична по отношению к аппарату государства. Изобретателями этой машины Делёз объявляет племена кочевников, жизнь которых проходила в непрерывной войне. Представляя постоянную угрозу для древних государств, они вынудили их создавать собственные военные институты (приглашать на службу тех же кочевников или воспитывать свою касту воинов), в результате чего «машина войны» была частично «территориализирована», подчинена государственным интересам. Но в силу своей иноприродности государству она не могла быть присвоена им полностью, и, даже оказавшись внутри его территории, она не перестала нести ему угрозу, образуя линии уклонения, «детерриториализации» в том социальном распорядке, который оно старалось утвердить и законсервировать. С этого момента берет свое начало Война общества и государства, которая со стороны общества состоит в переоткрытии новых жизненных пространств — пространств желания, страсти, мысли, — со стороны же государства — в присвоении права и регламентации порядка пользования ими.

131

В отличие от Фуко, Делёз акцентирует свое внимание на содержащейся у Клаузевица идее «абсолютной войны», которую он истолковывает по-своему, как войну без конечного результата, не нацеленную на полное уничтожение противника (см.: Deleuze G., Guattari F.Trait'e de nomadologie: La machine de guerre // Mille plateaux. Paris: Minuit, 1980. P. 434–521, а также отдельное издание на английском: Deleuze G., Guattari F.Nomadology: The War Machine / Trans, by B. Massumi. New York: Semiotext(e), 1986). Интересное сопоставление взглядов Фуко и Делёза на войну см. в статьях Джулиана Рида: Reid J.War, discipline, and biopolitics in the thought of Michel Foucault // Social Text. 2006. Vol. 24. № 1. P. 127–152; Reid J.Deleuze's War Machine: Nomadism against the State // Millennium: Journal of International Studies. 2003. Vol. 32. № 1. P. 57–85.

132

О том, как сам Делёз определял свои расхождения с Фуко, о затруднениях, которые вызывало у него его понятие власти, об обществе как «машине войны», которое «отовсюду бежит» и в котором «первичны линии уклонения», см.: Делёз Ж.Желание и наслаждение / Пер. С. Фокина // Комментарии. № 11. 1997. С. 138–146.

Можно сказать, что Буленвилье открыл Историю как одно из таких пространств. Причем сделал это в двойном смысле: во-первых, он открепил Историю от государственной власти, перестав видеть в ней единственного ее субъекта; и во-вторых, напомнил «обществу» о его варварскомпроисхождении. И Фуко очень точно характеризует дискурс Буленвилье, называя его «антиримским» и противопоставляя его теориям естественного права и общественного договора. Дикарю, прототипической фигуре этих теорий, «вышедшему из лесов, чтобы заключить контракт и основать общество, а также дикарю типа homo oeconomicus, обреченному на обмен и торговлю» [133] , Буленвилье нашел вечного и непримиримого врага — варвара. «Варвар — это человек, который не может быть понят и охарактеризован сам по себе, он может быть определен только по отношению к цивилизации, то есть как нечто находящееся вне ее […]. Варвар — это всегда человек, который топчется у государственных границ, кто уперся в городские стены. В отличие от дикаря варвар не принадлежит природе. Он появляется только на основе цивилизации, с которой столкнулся […]. Нет варвара без предшествующей истории, истории цивилизации, которую он поджигает […]. Варвар никогда не уступает свободы […]. Он — человек истории, человек грабежа и пожара, человек господства» [134] . Проделанный Фуко замечательный анализ сочинений Буленвилье, содержащих рассказ о франкском вторжении в Галлию и установившемся вслед за ним благодатном «феодальном правлении» [135] , которое затем пришло в упадок из-за коварства французских королей, вполне может быть переистолкован в духе Делёза как рассказ об апроприации номадической «машины войны», совершенной аппаратом государства. Франки Буленвилье не просто покорили Галлию, но разрушили деспотическое римское государство, прежде ее поработившее. Их победа одновременно означала поражение такого политического строя, где высшая власть, стремясь установить выгодный для себя эгалитарный режим, искоренила местное военное сословие и разорила простой народ поборами, взимаемыми на содержание своей наемной армии. В этом смысле франки не покорили, а освободили Галлию. Однако присвоение завоеванной земли стало роковым моментом в истории их могущества. Среди них начались междоусобицы, решать которые они предоставляли своему королю. Его власть, прежде ограниченная временем военного похода, необычайно расширилась и стала наследственной. Эта «узурпация» сопровождалась возвышением потомков бывшей галло-римской административной знати, нашедших себе место в королевских судах и в аппарате церкви. Произошло своего рода сращивание институтов военного и гражданского управления, в результате которого франки/дворяне утратили свою исконную свободу и превратились в подданных короля. В довершение ко всему практика аноблирования гражданских лиц и учреждение высшей титулованной знати окончательно сделали историческим преданием то время, когда все дворяне были воинами и все были равны между собой [136] .

133

НЗО. С. 208.

134

Там же. С. 209–210.

135

Буленвилье был одним из первых, кто стал определять феодализм как особую форму правления. Это также отмечает Фуко (НЗО. С. 166). Дж. К. Райт считает «феодальное правление» Буленвилье «идеализированной моделью греческого полиса, в котором все граждане (даже если гражданство и определяется исключительными признаками) на равных правах участвуют в самоуправлении» ( Wright K. J.A Classical republican in eighteenth-century France: the political thought of Mably. Stanford: Stanford University Press, 1997. P. 129).

136

Правда, Фуко в своем изложении истории Буленвилье никогда не заостряет внимания на той важной роли, которую играют в ней события XIV века, когда короли вводили широкую практику аноблирования и создавали новых пэров. Об этом см.: Furet F. et Ozouf М. Op. cit. P. 444–445.

Сколь упрощенной ни выглядела бы эта картина, ее стоит воспринимать как яркий образец контристории, возможно, первый образец подобного рода в европейской мысли раннего модерна. Это был способ показать, что отношение между государством и обществом определяется не столько политическим, сколько историческимразличием. И нельзя не согласиться с Ф. Фюре и М. Озуф, когда они говорят, что история, созданная Буленвилье, превратилась в «машину войны против централизированной системы управления» [137] . Примечательно то, что эта «машина» была изобретена в условиях практически полной политической беспомощности ее автора и того «общества», к которому он себя относил. Но этим, по-видимому, и объясняется причина ее эффективности. Разрыв между историческими претензиями к центральной власти и способностью удовлетворить их политическими методами у Буленвилье настолько разителен, что его преодоление могло бы состояться только за счет какой-то новой историцистскойидеологии («войны рас» или классовой борьбы), чуждой контексту философской и политической культуры, к которой принадлежал этот дворянский мыслитель [138] . Велико искушение рассматривать его как предтечу или вдохновителя подобной идеологии, если учитывать, насколько востребованной оказалась созданная им «машина войны» в политических битвах, развернувшихся накануне и после Революции. Однако поступать так — значит продолжать мыслить изобретенную им историю диалектически, утилитарно, забывая о том непроходимом различии между обществом и государством, которое научил нас видеть Фуко, даже если сам он сумел поверить в него только на каком-то небольшом отрезке своей биографии.

137

Furet F. et Ozouf M.Op. cit. P. 441.

138

Буленвилье был не историцистом, а спинозистом. Он был первым, кто перевел «Этику» Спинозы на французский язык и написал свои комментарии к «Богословско-политическому трактату». Примечательно, что Фуко, неоднократно подчеркивая, что Буленвилье открыл в истории силовые отношения, что он «описал феномен власти не в юридических терминах суверенитета, а в исторических терминах господства и игры сил» (НЗО. С. 183), нигде не упоминает Спинозу как философский источник его видения истории. Между тем эта «деталь» может многое объяснить в характере творчества Буленвилье и перевести разговор о нем совсем в иную плоскость, где его сословные предубеждения уже не будут играть решающей роли. О том, что Буленвилье находился под обаянием Спинозы и его концепции силы (conatus), писали Ханна Арендт (Указ. соч. С. 135), а также Фюре и Озуф: «Знакомство с системой, где право Бога отождествляется с его мощью и где каждый человек наслаждается правом в точной пропорции с его силой, несомненно научило его не уравнивать право с идеальными целями. Также, как спинозистский полис (cit'e spinoziste), общество Буленвилье является следствием свободной игры сил. Историческое описание было для него только выражением эмпирической ситуации и оставляло в стороне всякую аксиологию» ( Furet F. et Ozouf М.Op. cit. P. 442). О Буленвилье как о ревностном приверженце Спинозы много говорит в своих последних работах Джонатан Израэль, историк спинозистского движения в Европе XVII–XVIII веков. См.: Israel J. I.Radical Enlightenment: philosophy and the making of modernity, 1650–1750. New York: Oxford University Press, 2001. P. 565–675; Israel J. I.Enlightenment contested: philosophy, modernity and emancipation of man, 1670–1752. New York: Oxford University Press, 2006. P. 278–287.

Андрей Олейников

Сообщество: идея без истории

Предлагаемые заметки основаны на прочтении сообщества, восходящем к началу 1980-х годов и состоявшемся в среде французских интеллектуалов. Именно к этому времени, а еще точнее — к 1983 году относится философский диалог Жан-Люка Нанси и Мориса Бланшо: первый пишет текст под названием «Неработающее сообщество» («La communaut'e d'esoeuvr'ee») и публикует его в четвертом номере журнала «Аl'eа», второй отвечает книжкой «Неописуемое сообщество» («La communaut'e inavouable»), реагируя прямым образом на размышления Нанси. Слово, которое использует Нанси — «d'esoeuvr'e» (неработающий, непроизводящий, праздный) — и которое становится одной из главных характеристик его новой философии совместности, позаимствовано у Бланшо. В русском языке слегка теряется привкус «oeuvre», связанный с «творением», то есть с результирующим набором «сочинений» и «трудов». Но остается план «отказа от работы» — эту «непроизводительность», только понятую уже как невозможность мыслить сущность, а вместе с ней и (само)идентичность, будет тщательно исследовать Нанси. Однако, прежде чем обратиться к диалогу о сообществе, необходимо ввести различие между историческим контекстом и содержанием рассматриваемой здесь идеи, притом что само «сообщество» с трудом вписывается в разряд традиционно используемых понятий и идей.

Поделиться:
Популярные книги

Развод с миллиардером

Вильде Арина
1. Золушка и миллиардер
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Развод с миллиардером

Измена. Не прощу

Леманн Анастасия
1. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
4.00
рейтинг книги
Измена. Не прощу

Болотник 3

Панченко Андрей Алексеевич
3. Болотник
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.25
рейтинг книги
Болотник 3

Идеальный мир для Лекаря 11

Сапфир Олег
11. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 11

Кодекс Охотника. Книга XII

Винокуров Юрий
12. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
городское фэнтези
аниме
7.50
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XII

Изгой Проклятого Клана

Пламенев Владимир
1. Изгой
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Изгой Проклятого Клана

Эволюционер из трущоб. Том 7

Панарин Антон
7. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 7

Любовь Носорога

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
9.11
рейтинг книги
Любовь Носорога

Кровь эльфов

Сапковский Анджей
3. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.23
рейтинг книги
Кровь эльфов

Случайная жена для лорда Дракона

Волконская Оксана
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Случайная жена для лорда Дракона

Сотник

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сотник

Воин

Бубела Олег Николаевич
2. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.25
рейтинг книги
Воин

Адмирал южных морей

Каменистый Артем
4. Девятый
Фантастика:
фэнтези
8.96
рейтинг книги
Адмирал южных морей

Идеальный мир для Лекаря 22

Сапфир Олег
22. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 22