Интервью с дураками
Шрифт:
Вокруг нее вечно толпились наши университетские зануды, а она посмеивалась и над ними, и надо мной, когда, в очередной раз не выдержав общества ее бесконечных поклонников, я сбегала.
Из-за войны мы обе не вернулись после каникул в Англию. Она жила тогда где-то в Мэйне, и мы стали переписываться. Я по сей день храню пачку ее старых писем, так же как и жемчуг, который она подарила мне в тот самый день, с которого я начала свой рассказ.
Тот день начался вкривь и вкось. Дядина жена сама принесла мне в спальню поднос с завтраком, на котором по случаю дня моего рождения красовалась
Я сказала что-то резкое, после чего меня полчаса преследовал доносившийся из открытых окон гостиной ее «наследственный» акцент, – ее родители были родом из Швейцарии, – который пропадал только когда она ругалась с прислугой.
– «Такое обращение… нестерпимо…»
В тот день я первый раз в жизни напилась. Сладкий с привкусом кокоса коктейль понравился мне, и я пила его и пила. Мне всё казалось, что меня тошнит не от коктейля, а от назойливого мелькания лиц, и я постаралась сосредоточиться на одном из них. Это было женское лицо, и оно вдруг испугало меня… Не то чтобы оно было незнакомым, но я словно впервые увидела его: гладкое и подтянутое, и на нем мертвые, холодные, выцветшие глаза с набрякшими веками.
Я оглядела собравшихся гостей, и все лица показались мне похожими на это. И тогда произошло нечто поразительное – как если бы вдруг щелкнул выключатель и вспыхнул ослепительный свет; помню, я даже зажмурилась.
«Всё из-за них. Невозможно с рождения, постоянно видеть вокруг себя этих людей и не раздражиться на людей вообще!» – так открылась мне причина моей нетерпимости, и одновременно я почувствовала себя удивительно легко, как будто свалился мешавший жить груз.
Потом я испугалась, что пьяна и могу забыть то, что открылось мне вдруг. Мне показалось, что вернее будет проговорить это вслух, и я громко сказала:
– Как удивительно, что я не догадалась раньше, что вы не только уродливы и глупы – вы страшны! Если бы я умела рисовать, я бы всех вас перерисовала!
К вечеру я улетела в Мэйн к Мишель. Дядя не удерживал меня, очевидно, опасаясь очередного скандала. Но я уже не была способна скандалить. Я очнулась в своей спальне после недолгого сна слабой и счастливой.
Мишель встретила меня, мы обнялись, и я долго-долго не отпускала ее.
– Что с тобой случилось, птичка-колючка? – повторяла она.
Я бестолково объясняла ей, торопилась, сбивалась, подробно рассказывала зачем-то о гостях, вспомнила давно уже не существовавшую приживалку Аделию, как она ела, всегда неряшливо и с жадностью, и с такой же жадностью сплетничала. Я сбивалась, потому что, говоря о них, совершенно не ощущала ни раздражения, ни неприязни.
Мишель подарила мне жемчуг, некрупный, чуть розоватый и очень блестящий. Он и до сих пор так же блестит, ожерелье не потускнело. Старая Джамила, сын которой по-соседски помогает мне управляться со сбором земляных орехов, говорит, что это оттого, что я его постоянно ношу.
Прямо из аэропорта Мишель повезла меня на выпускной вечер студентов медицинской академии, среди которых был Алекс. «Трудноочаровываемый», –
В тот вечер все были красивы. Я уже старуха, но и сейчас мне хочется плакать, когда я вспоминаю первый, удивленный взгляд синих глаз Алекса. Я сказала ему что-то о его глазах, а он ответил, что я совсем не такая, какою он представлял меня себе со слов Мишель.
Я осталась жить в маленьком городке под Ричмондом, поступила на какие-то курсы сестер милосердия при госпитале, в котором стал работать Алекс. Осенью мы обручились. Осень была теплой и долгой. Мы часто ездили на океан, и я любила сравнивать его цвет с цветом глаз Алекса – я никогда не отличалась даром предчувствия.
Через год я должна была получить свои деньги, и Алекс говорил, что тогда, если кончится наконец война, мы сможем уехать в Африку, открыть там больницу, поселиться в какой-нибудь старой усадьбе в колониальном стиле, ездить на лошадях и завести двух ручных гепардов. Мы очень основательно обсуждали эту будущую больницу, где набрать персонал, как сделать так, чтобы в ней было прохладно, чтобы было достаточно мест.
– Знаешь, – говорил он, – когда мне было семь лет, я однажды увидел фотографию, снятую где-то в Конго во время эпидемии чумы. Там горел длинный барак или конюшня, где держали больных. И за горящими балками можно было разглядеть сидящих у стены детей, таких же, каким был я. Они спокойно сидели и смотрели на огонь. Я никогда не любил огонь.
Когда я просыпалась ночами и глядела на его чеканный, темный на фоне белевшей занавески профиль, на стройные очертания его тела, знакомого мне лучше моего собственного, на высветившуюся прядь его волос, мне было страшно от счастья.
В начале декабря его мобилизовали врачом на военный корабль. А в середине декабря приехал дядя Эдгар, которому я наконец написала о том, что происходит в моей жизни.
Дядя Эдгар долго рассматривал фотографию Алекса, расспрашивал меня, как и где мы познакомились, чем занимается Алекс. Он был так непривычно внимателен и тактичен, что я рассказала ему всё: об Африке, о больнице, об усадьбе в колониальном стиле и о том, что Мишель не простила меня.
– Ничего, – успокоил дядя Эдгар, – твоя подруга простит тебя. Она поймет, что ты тут ни при чем, если уже не поняла.
Я уловила иронические нотки в его голосе.
– Конечно, ты тут ни при чем. Во всем виноваты твои деньги. Без денег ведь ни усадьбы, ни больницы не построишь, – пояснил он. – Тебе бы тоже неплохо это понять.
Пришла ночь. И то мне казалось, что дядины слова – бред, то весь мир лежал осколками разбитого бокала у моих ног. Это был любимый Алексов бокал, который я швырнула на пол, как только дверь за дядей Эдгаром закрылась.
На следующий день я позвонила Мишель и попросила ее встретиться со мной. Она держалась отчужденно, но, наверно, я держалась не лучше. Разговор не клеился, ни у одной из нас не хватало духу его начать. Может быть, она заметила на мне жемчужное ожерелье, свой подарок, но только начала его все-таки она.