Иные
Шрифт:
Петров встал с жалобно вскрикнувшего стула, подошел к окну и задернул шторы.
— Диверсанты похитили ценного субъекта, — сказал он. — Нужно его вернуть, а для этого — активировать отряд «М».
На последних словах он понизил голос, хотя это было совершенно излишне: стены ее квартиры надежно хранили и не такие тайны. Любовь Владимировна недоуменно вскинула бровь, точно сказанное не имело к ней никакого отношения. Впрочем, до сего дня так оно и было.
— Поскольку Ильинский не сможет больше сотрудничать, я приехал к тебе… — Петров замер у стены с фотографиями, задумчиво
— Мы с профессором разные люди. Он… был… конформистом. Шел на сделки. А я тебе помогать не буду. Тогда отказалась — и сейчас не проси.
— А я и не прошу, — отозвался Петров и кивнул на фотографию. — Это что, внучки твои? Славные какие девочки! В Сосновке, кажется, живут, я ничего не путаю? Ты права, Люба. Вы с Ильинским разные. Он был одинокий человек, поэтому боялся только за себя. А вот ты за себя не боишься, зато за них…
Он постучал пальцем по фотографии и вернулся к Любови Владимировне. Присел перед ней на корточки, чтобы заглянуть в глаза.
— Так как?
Любовь Владимировна стиснула зубы. Если бы она могла, то прикончила бы Петрова прямо в собственном кабинете, между вечерним кофе и рюмочкой хереса, на турецком ковре, среди всех этих книг по психоанализу и нейробиологии, среди цветов в дореволюционных вазах, под роскошной люстрой с медными завитками, рядом с проклятой инвалидной коляской, к которой ее приковали. Он приковал.
Действительно, за себя она тогда не боялась. Отказала дерзко: ноги ее не будет в этом исследовании, если оно повлечет за собой новые войны и потери. А потом — та страшная авария, из-за которой ей до сих пор снятся взбесившиеся черные автомобили. Она готова была отдать на отсечение обе бесполезные теперь ноги, что это была месть за ее позицию. Она пережила три войны и две революции и достаточно навидалась таких, как Петров.
Вдох и медленный выдох. Любовь Владимировна взглянула на Петрова сверху вниз.
— Скажи, Леня, — холодно уронила она. — Мне просто интересно… Тебя кто-нибудь любит?
— Конечно, — улыбнулся Петров. — Родина меня любит.
Аня
В темной избе жарко, душно и тесно. Дети, старики, мужчины и женщины толпятся по углам, глядят себе под ноги. Кто-то всхлипывает тихонько. Кажется, собралась вся деревня. Три старухи тянут плач, мерно раскачиваясь, подвывая на выдохе. Монисто на их шеях позвякивают. Анники кажется, она раскачивается вместе с ними, будто плывет в огромной лодке, лежа на спине гигантского водяного змея. Волна подбрасывает ее, тело змеево мягко бьется о дно.
Рядом на табуретке сидит мама, держит Анники за руку. Мама одета точно так же, как и в то утро, когда отпустила ее вместе с Пеккой проверить силки. Только лицом как будто состарилась на десять лет. Мама морщится, выдавливая слезы, но у нее не получается, и она только тянет вслед за старухами.
Пекка тоже здесь, у другого борта этой лодки. Анники тихонько сжимает его руку. Пекка вскидывается и смотрит на нее со смесью ужаса и радости — Анники впервые видит, как это, когда ужас и радость одновременно.
—
Пекка кивает на Анники, не сводя с нее глаз, и тогда Анники зовет:
— Мамочка.
Мама вскрикивает, падает лбом прямо ей на живот и плачет. В избе все стихает, кроме ее всхлипов и треска свечей. Анники поднимается и садится в гробу. Она одета в материно смёртное, и рукава широкой рубахи свисают с плеч.
— Ой, Господи! — кричит соседка и бросается к выходу. Некоторые бегут за ней, остальные вжимаются в стены.
Посреди комнаты замирает, как заяц, Дюргий: на щеке у него глубокий порез, чуть припухший, воспаленный. Отец Дюргия, высокий мужчина с огромными руками, одним махом вышвыривает сына за дверь и пятится сам.
— Она же мертвая была, — говорит он, и голос у него дрожит. — Я ж ее сам принес из лесу, она не дышала.
Тут одна из причитальщиц, трясясь всем своим большим телом, выступает вперед, и Анники узнает бабку Хильму. Хильма живет на дальнем краю деревни и считается знаткой — то есть сведущей в заговорах. Говорят, к самой Мьеликки, лесной хозяйке, на поклон ходит. Хильма поводит в воздухе рукой, защищаясь от зла, и хрипло шепчет:
— Закрываю ключом золотым, стрелою огненной, колючей, горючей, громом небесным запечатываю, чтобы не ходило зло ни близко, ни далеко, ни со мной, ни подо мной, ни надо мной, ни ко мне, ни к дому моему. То зло, что на меня пошло, пусть само себя погубит, само себя зверем загрызет, птицей заклюет, змеею закусает, черной нежитью в прах рассыплется…
Две другие старухи вторят ей, приближаясь. Их лица кривятся, надвигаются, пальцы тянутся к Анники.
— Калма-смерть через нее смотрит, — трясутся их руки. — Ее сжечь надо!
— Отступись, не твоя больше дочь, — убеждает и Хильма.
Мать только крепче вжимается в Анники. Пекка вырастает у старух на пути, загораживает собой сестру. Он берет у печи ухват и тычет в них, чтобы держались подальше.
— А ну! — кричит. — Не подходи! Не подходи!
Размахивая ухватом, идет на деревенских, срывая голос:
— Пошли вон, все пошли вон!
У дверей начинается давка. Все, кто еще оставался в избе, высыпают в сени и потом на улицу. Даже отец Дюргия не решается противостоять Пекке: вскинув руки, выходит, только глядит хмуро. Хильма задерживается на пороге.
— Смерть свою защищаешь, волчонок, — зло шипит она. — Халтиатуи, одержимую, защищаешь.
— Прочь из моего дома! — Пекка бьет ухватом в пол.