Иосиф Бродский: Американский дневник
Шрифт:
Воспоминания о детстве наполнены искренней радостью и теплотой. От апатии и сонливости не остается и следа, и речь поэта начинает звучать в полный голос. Самые обычные предметы, связанные у ребенка с зимой, описываются с такой любовью и на таком эмоциональном подъеме, что их присутствие читатель ощущает почти на физическом уровне: сладковатая горечь, которая остается во рту от клюквенного варенья; оранжевые дольки мандарина на белом блюдце, доступные только зимой и поэтому приковывающие к себе внимание детей; терпкий вкус миндаля и арахиса — редкого лакомства в послевоенные годы; тепло домашнего очага.
Звуковые, вкусовые и зрительные ассоциации, которые поэт хранит в своей памяти, переданы настолько ярко,
В книге Евгения Рейна приводится комментарий Бродского относительно последних трех строк двенадцатой части стихотворения: "На странице 122 в двенадцатой строфе "Эклоги 4-й (зимней)" отмечены три стиха: И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого / города, мерзнущего у моря, / меня согревают еще сегодня. На поля выведена стрелка и написано — "Бодлер". Этого я истолковать никак не могу, возможно, кто-нибудь, лучше меня знающий поэзию Шарля Бодлера, поймет, что здесь имел в виду Бродский" [150] .
150
Рейн Е.Б. Мне скучно без Довлатова. Новые сцены из жизни московской богемы. СПб.: Лимбус. Пресс, 1997. С. 197.
Мне тоже не удалось найти ничего подобного у Бодлера. А вот петербуржцы, детство которых, как и у Бродского, прошло во дворах-колодцах послевоенного города, хорошо помнят сложенные в виде лабиринтов высокие поленницы дров, в дебрях которых любила играть детвора.
Возможно, и не было никакой связи с Бодлером, а эта ремарка понадобилась Бродскому для того, чтобы направить читателя по ложному следу, — избежать сочувствия. Кто знает — все может быть, но после смерти поэта и наше сочувствие, и его опасения уже не имеют значения.
Заключительный раздел, объединяющий две последние части, начинается с обобщенно-философского рассуждения, которое в контексте стихотворения может рассматриваться как вывод: "В определенном возрасте время года / совпадает с судьбой".
Представление жизни человека в виде времен года традиционно: после весеннего пробуждения юности наступает пора зрелости, сменяющаяся осенней промозглостью и зимним холодом старости. Однако для Бродского "зима" наступила слишком рано, так рано, что ее трудно связать с возрастом.
Оледенение, которое внутри себя ощущает поэт, совпадает с зимним холодом внешнего мира, и в этом соответствии среди всеобщего хаоса настоящего он видит возможность обретения равновесия: "в такие дни вы чувствуете: вы правы".
И уже не имеет значения, какой оказалась судьба, "не важно, что вам чего-то не досталось" в жизни, потому что сходство времени года с течением жизни приравнивает вас к остальным людям, лишая статуса трагической исключительности. Наконец все входит в обычную колею, и даже "рядовой фенолог" [151] может справиться с описанием "быта и нравов".
151
Фенолог — специалист по периодическим явлениям в развитии живой природы, обусловленным сменой времен года.
Спокойствие, обретенное с таким трудом, при всей его иллюзорности способно вызвать оптимизм у поэта. В стихотворении "Муха" (1985) Бродский, сравнивая свое состояние с оцепенением еле ползающего насекомого, обращается к нему со словами ободрения, призывает его к сопротивлению: Не умирай! сопротивляйся, ползай!
Существовать неинтересно с пользой. Тем паче
Честней без оной смущать календари и числа присутствием, лишенным смысла, доказывая посторонним, что жизнь — синоним небытия и нарушенья правил.
Но одно дело советовать, и совсем другое — следовать советам: не многим удается "смущать календари и числа / присутствием, лишенным смысла" и чувствовать себя при этом удовлетворительно. Замечание поэта о "слюне", которая, "как полтина, обжигает язык" в разговоре о смерти (сравните: слюнки текут), как раз указывает на то, что для Бродского такой вариант неприемлем.
Светлые моменты, которые остались в жизни поэта, связаны с воспоминаниями о том времени, когда "можно надеть рейтузы; / прикрутить к ботинку железный полоз" и отправиться на реку. Возможность в любую минуту вернуться в далекий мир прошлого, скрашивает ледяное однообразие действительности. Голос Музы, за отсутствием у поэта традиционных лирических или гражданских настроений, начинает звучать "как сдержанный, частный голос", более подходящий для беспристрастного перечисления того, что происходит с человеком в реальности. А если нет эмоций, то нет необходимости и в присутствии небесных светил — их может заменить обычная настольная лампа.
Эклога у Бродского из пастушеской идиллии превращается в монолог стоика, так как шаткое равновесие, которое положено в ее основу, трудно назвать идиллическим. Это рассказ человека о своей смерти, написанный перед смертью. Отсутствие в повествовании паники или страха свидетельствует о восприятии поэтом своего конца как некой логической закономерности: все самое дорогое связано с воспоминаниями и уже ничто не удерживает его в этой жизни. Единственное, что ему остается, — предаться философским размышлениям, ибо философия — это наука, которая учит человека не только жить, но и умирать, сохраняя присутствие духа в любых условиях. Так римский философ Сенека, перерезав по приказу императора себе вены, призвал писцов, чтобы на смертном одре описать последние мгновения своей жизни [152] .
152
Обстоятельства, сопровождающие смерть Сенеки, описываются в книге XV "Ананалов" Корнелия Тацита.
Возможно, в стоическом отношении к тому, что происходит вокруг, Бродский видел удел поэта. В эссе, посвященном творчеству Роберта Фроста, он писал: "Позиция стоика в равной мере подходит как верующим, так и агностикам; при занятии поэзией она практически неизбежна" ("О скорби и разуме", 1994).
Через год после "Эклоги 4-й (зимней)" Бродский пишет "Эклогу 5-ю (летнюю)", которая уже полностью посвящена прошлому. Настоящее, если и присутствует в этом стихотворении, то в виде отдельных замечаний, которые лишь усиливают противопоставление, выявляя причины обращения поэта к воспоминаниям.
"Эклога 5-я (летняя)" в большей степени соответствует жанру пастушьей песни, так как прошлое предстает в ней исключительно в идиллическом ракурсе. Воспоминания о лете, о дачном сезоне, о купании в реке "вроде Оредежи или Сейма [153] ", о разговорах "про ядовитость грибов", о пережитых волнениях подростка, связанных со сдачей экзаменов, заканчиваются настоящим гимном летнему отдыху: Слава нормальной температуре! На десять градусов ниже тела. Слава всему, до чего есть дело.
153
Оредеж — река в Ленинградской области; Сейм — река в Российской Федерации и на Украине, левый приток Десны. (Комментарий — О.Г.).