Испанский вариант
Шрифт:
— Этот мог, — согласился Пальма.
«А ведь сейчас снова начнет бить, — подумал Ян, заметив, как передернулось лицо Хагена. — Что за манера такая? Не может возразить и сразу начинает драться… Между прочим, я сейчас подумал, как наивный идиот. Каким был тогда, на последней германской станции, когда думал испугать Лерста публичным разоблачением его издевательства над тем стариком. К этой швали применимы только зоологические градиенты… А спать я, конечно, не смогу — во мне все напряжено до предела…»
— Я жду ответа, — сказал Хаген. —
(Лерст вчера гнал машину чересчур рискованно: шины тонко визжали на крутых поворотах горной дороги.
— А как звали того журналиста, который сидел в баре вместе с вами и Манцером?
— Все вы знаете обо мне! Кто вам об этом мог донести?
— Друзья, Ян, мои друзья.
— Ага, признались! Я давно подозревал, что вы не дипломат, а шпион!
— Как имя того парня, который удрал с Манцером?
— Черт его знает! То ли Джим, то ли Джек. Эти имена в Штатах так же распространены, как у вас Фриц или Ганс.
— Вы не запомнили его имени?
— Казните — не запомнил.
— Из какой он газеты?
— По-моему, он левый. Такой, знаете ли, яростный левый… Куда мы едем, кстати?
— Недалеко. А откуда вам известно, что он левый?
— Он не скрывал своих взглядов. Мы живем в таких странах, где пока еще можно открыто выражать свою точку зрения…
— Значит, можно первому встречному выражать свою точку зрения?
— Конечно.
— Но это похоже на идиотизм…
— А он у нас традиционен. Гайд-парк, например… Вы же помните Гайд-парк.
— Помню, помню… Когда вы познакомились с ним?
— С неделю… Да, да, с неделю тому назад…
Лерст резко затормозил и отогнал машину на обочину. Справа поднималась отвесная скала, а слева в черную зловещую пустоту обрывалась пропасть. На дне пропасти глухо гудел поток. Трещали цикады. Небо было звездное, низкое.
Лерст вышел из машины, следом за ним вышел Ян.
— Красота какая, — сказал Пальма, — просто нереальная красота…
— Да, — согласился Лерст, — очень красиво. Хотя я предпочитаю северную, нордическую красоту. А здесь… Ладно, об этом потом. Послушайте, Ян, мои испанские друзья навели справку: за последние полтора месяца ни один иностранный журналист из Штатов сюда не приезжал. Погодите, дослушайте меня. Более того, мы опросили — не прямо, конечно, а через своих людей — ваших коллег из «Ассошиэйтед пресс» и из «Юнайтед пресс интернейшнл». Им тоже ничего не известно об этом ультралевом журналисте из Штатов. И, наконец, главное: ни в одном из отелей Бургоса ни один американец не останавливался за последние полтора месяца.
— Между прочим, я живу не в отеле… А тот парень мог быть канадцем…
— И канадцы не останавливались… И англичане… И русские…
Пальма засмеялся:
— Интересно, если бы сюда приехал русский.
— Тут есть несколько русских, — ответил Лерст, тяжело упершись
Лерст прислушался: где-то внизу натужно стонал мотор машины. Потом мотор захлебнулся, и стало совсем тихо, только по-прежнему трещали цикады…
— Дело в другом человеке… Я вам нарисую сейчас одну занятную жанровую сцену, ладно? Юный латышский аристократ-англофил, увлеченный идеями марксизма, отправляется на баррикады в Вену и не скрывает в беседах с коллегами антипатий, которые он питает по отношению к нашему движению. Более того, он пишет в своей газете антигерманские статьи. Потом он замолкает на год и вдруг объявляется в Лондоне, но уже не в красной рубашке, а в коричневой форме, похожей на нашу, эсэсовскую. Этот человек пишет теперь прямо противоположное тому, что он писал год назад. Он, правда, не бранит марксизм и Кремль, но он возносит идеологию фюрера и ведет себя как истинный друг национал-социализма. Потом он приезжает сюда, в Испанию, и помогает нам драться с коммунистами, и очень честно пишет о силе нашей авиации, и очень дружит с нашими летчиками, и присутствует при таком головоломном эпизоде, когда коричневый ас неожиданно сменил свой цвет на красный…
— Что касается меня, то я обожаю маскарады.
— Это не смешно, Ян. Как бы вы на моем месте отнеслись к такому любителю маскарадов? На моем месте — я подчеркиваю, потому что я, именно я, дважды брал на себя ответственность и уверял руководство, что юный латыш не может вести такую коварную двойную игру, которая проглядывает во всех перечисленных мною эпизодах. Отвечайте, Ян, прямо: что вы об этом думаете?
— Хорошо, что вы меня сюда вывезли, — ответил Ян, — а то я мог бы подумать, что это допрос.
— А вы и считайте это допросом.
— Мне неприятна мысль, что из-за неумения раскрывать преступление вы решились оскорбить мое достоинство.
— Ян, если мы сейчас не оформим сугубо серьезным образом наши — на будущее — деловые взаимоотношения, я докажу всем, что вы русский агент. Это для вас так же плохо в Европе, как и здесь — за Пиренеями. Я уж не говорю о Германии. Впрочем, и в Англии и в Латвии с таким же неудовольствием отнесутся к этому, если я подтвержу, что в довершение ко всему вы были и нашем агентом.
— А ведь это шантаж! Я возмущен, Уго, я возмущен!
— Легче, легче! Легче, Чемберлен Иосифович.
— Зачем же оскорблять британского премьера? Я ведь не называю вас Атиллой Адольфовичем.
— А для меня это комплимент.
— Что вы скажете, если я завтра напишу в моих газетах о ваших недостойных предложениях? И об этом возмутительном ночном допросе — тоже?
— Стоит ли?
— Вы меня ставите в безвыходное положение…
— Вы сами себя ставите в безвыходное положение. Я предлагаю вам достойный выход.