История моей жизни
Шрифт:
Мотя-Стой, окруженный ватагой поклонников его могучей силы, выступает героем. Перед ним собачонкой прыгает и вертится Васька Мухомор, портовый босяк, изъеденный алкоголем и дурной болезнью.
Мухомор — маленький, тщедушный оборванец — не живет, а пирует.
Для него погром — большой праздник. На его круглом плоском лице вместо носа едва виднеется крохотный катышек с двумя дырочками, под глазом темнеет свежий синяк, но это ничуть не мешает Ваське быть счастливым от сознания,
— Мотя, голубчик, вот этот магазинчик опрокинь, миленький. Сделай одолжение! — сиплым голосом кричит Васька.
Мухомор приплясывает, гримасничает и старается быть забавным; а Мотя, подталкиваемый толпой, неспеша подходит к заколоченной лавчонке. Движения его размашисты и медлительны. На его крупном, обросшем путаной бородой лице живет мирная застенчивая улыбка.
Мотя-Стой заметно пьян, но крепкая сила все же чувствуется в его тяжелых мускулистых руках и необыкновенно широкой спине.
Ни минутку становится тихо.
Мотя подходит к палатке и плотно прижимается к ней.
Потом он сгибает колени, присасывая свое огромное тело к деревянной стене лавчонки.
Богатырская грудь Моти обнажена, и всем бросается в глаза фигура женщины, плачущей над обломками якоря. При каждом движении Моти татуировка оживает, и фигурка то кланяется, то сожмется, а то вытянется во всю истину грудь.
Найдя точку опоры, Стой надавливает плечами палатку и медленно начинает выпрямляться.
Лавчонка под напором силача скрипит и постепенно приподнимается.
Вот уже будка оторвалась одним боком, и я вижу извивающихся красных червей на черной полосе обнаженной земли.
— Один раз!.. Еще раз!.. — кричат погромщики.
Мотя делает последнее усилие, и лавчонка, опрокидывается и разваливается.
Взлетает шум сотни голосов, начинается давка, победно кричат, смеются и свистят в два пальца подростки.
Грабят грошовую галантерею разбитой палатки.
14. Подвал спасения
Вихри погрома вертят меня на маленьком клочке — блуждаю вокруг одного и того же квартала, не нахожу дороги к дому и не знаю, как мне вырваться из этой человеческой бури, где плач, мольбы и стоны заглушаются хохотом, свистом и ломким треском нищенской рухляди.
Страх, животный, омерзительный страх не оставляет меня ни на минуту. В расширенных зрачках моих живет весь ужас происходящего, а напряженный слух улавливает острые вопли женщин и беспомощный писк детей.
Всем телом прижимаюсь к выступам домов, стараюсь казаться незаметным, а когда толпа с пугающими выкриками пробегает мимо, я закрываю лицо руками и зам и раю в ожидании… Вот сейчас меня увидят и замучают
Вдруг становится тихо. Базарная улица и толкучка уже «обработаны». Остаются только следы разбоя — мостовая и панели замусорены перьями, бумажками, битыми стеклами и обломками мебели.
Перестаю дрожать и постепенно прихожу в себя.
Лишь теперь замечаю, что нахожусь в нескольких шагах от нашего погреба, С трудом узнаю это место — ни товара, ни хозяев.
Валяются поломанные корзинки и желто-бурая каша растоптанных фруктов.
Осторожно обхожу дом Черепенникова, надеясь попасть домой через Тираспольскую улицу. Откуда-то издалека доносятся обрывки многих голосов где-то, наверно, продолжают грабить.
Тихонько, с оглядками и по-стариковски сгорбившись, вхожу в знакомую улицу и останавливаюсь в нерешительности: на другом конце, со стороны Соборной площади, я вижу собирающуюся толпу, с гаком и залихватским посвистом подвигающуюся вперед по Тираспольской.
Через два дома от меня блестит золотая вывеска с двуглавым орлом над булочной Амбатьелло. Один вид этой пекарни вызывает во мне бессильную злобу к грекам, участвующим в погроме. Малорослые, черноликие и сами похожие на евреев, — они науськивают русских и тонкими горловыми тенорками выкрикивают: «Бей зидов!» Напротив меня подвал Тарасевичей, а рядом другой маленький подвальчик — там живет вдова Мирьям и ее две дочери — тоже вдовы с детишками. По пятницам Мирьям выпекает из белой муки плетеные булки (хале) и сама продает их на базаре. Этим живет вся семья.
Не успеваю собраться с мыслями, чтобы решить, куда мне удрать отсюда, как из ворот Амбатьелло вырывается многочисленная ватага булочников и во всю ширь занимает мостовую. Из магазина выходит Николай. На нем овежевыглаженная чесучовая тройка, а на голове соломенная шляпа.
Он кому-то отдает приказание, указывая рукой на подвальчик Мирьям. Полупьяные пекари с крепкими ругательствами бросаются к убогому жилищу трех вдов.
Николай стоит в нескольких шагах от меня. Я вижу его протянутую руку, украшенную сверкающим белизной накрахмаленным манжетом, и большую запонку.
У меня к горлу подкатывается горький ком, в глазах мелькают красные стрелы, от волнения сгибаются колени, я весь дрожу от безудержной ненависти к этому человеку.
Поворачиваю назад с тем, чтобы бежать, пока не поздно, и вдруг замечаю у самых ног большой осколок зеркала в палец толщиною. Наклоняюсь, поднимаю тяжелый кусок стекла и… неожиданно для самого себя изо всей силы бросаю его в Николая, а сам подбегаю к подвалу Тарасевичей и лечу вниз. Дверь распахиваю всем туловищем и падаю к ногам самого хозяина.