История моей жизни
Шрифт:
Один только Шнеерсон молчит. Его спектакль сорван, и нет величия артиста. Сейчас, когда никто на него не смотрит, он — обыкновенный еврей с седой бородой и туго накрученными пейсами.
16. В Америку
Небывалый скандал в синагоге приносит свои плоды.
Еврейская община приступает к сбору пожертвований.
Члены благотворительных кружков лично обходят магазины, склады, дома зажиточных людей с подписными листами. А «миллионеры» готовятся к большому
Ее мама — ближайшая родственница казенного раввина — приглашена принять участие в вечере. По этому случаю заказывается платье, ходят по магазинам, покупают приклад, перчатки до локтей, шляпку, отделки, искусственные цветы и кружева.
Анюта посвящает меня в тайны жизни богачей.
— Мадам Ашкинази, — рассказывает она, — сама ездила к градоначальнику за разрешением, а Бродская и Эпштейн согласились участвовать в концерте… Мама говорит, что банкирша Хаит уже успела выписать из Парижа самое модное платье… Вот ей будут завидовать!
— А для чего этот вечер? — спрашиваю я.
— Как для чего?.. Неужели ты не знаешь?.. Для бедных все это делается. Если бы не наши богачи, бедные умерли бы от голода…
— Но почему же в синагоге…
— Ах, оставь, пожалуйста, — сердито перебивает меня Анюта. — Они просто скандалисты и… неблагодарные… Неужели и ты этого не понимаешь?..
Я действительно плохо разбираюсь и делах богачей, живущих по ту сторону жизни, для меня недосягаемой.
Но зато мне ясна и понятна жизнь окружающих меня людей.
От Давида узнаю, что первый еврейский погром получил большую огласку. О нем уже известно даже за границей. А в Варшаве, Киеве и других городах бунтуют студенты, и царь Алексаедр третий по этому случаю откладывает коронацию.
— Он боится надеть корону, чтобы ее не сняли вместе с головой, поясняет Давид.
И меня радует сознание, что сам царь боится нас, бедняков.
Но все это пустяки в сравнении с теми ощущениями, какие переживаю я, когда узнаю, что многие семьи, пострадавшие от погрома, в том числе и Зайдеманы, собираются уехать в Америку…
В эти бурные дни, когда люди в торопливой суматохе с гневной радостью собираются оставить родину, во мне вновь оживают мечты о далекой сказочной стране, озаренной чудесным светом моей собственной фантазии.
И когда я слышу разговоры о том, что в американском городе Нью-Йорке обыкновенный портной зарабатывает сорок рублей в неделю, я думаю о вождях индейских племен, совершающих великие подвиги.
А когда братья Брик отказываются ехать, не желая бросить своих лошадей, мне хочется им рассказать о диких мустангах, свободно скачущих по цветущим долинам солнечной Мексики.
Все, что мною прочитано когда-то, и все, что рассказывал мне Яков Розенцвейг об Америке, сейчас оживает в моей памяти с необычной
Уж создан комитет по оказанию помощи отъезжающим, и всюду готовятся в путь.
Из нашего двора собирается в дорогу многочисленная семья портного Нухима. Останавливаю на улице мальчугана, одного из внуков портного, и спрашиваю:
— Вы тоже уезжаете?
— А то нет, думаешь?.. Мы уже все распродали — утюги, ножницы, кровати… Бабушка говорит — в Америке купим все новое.
Слушаю и сохну от зависти.
Школа по случаю летнего времени еще закрыта, мне делать нечего, и я брожу по ближайшим улицам и всячески стараюсь принять участие в общем движении. Сейчас такое время, что можно войти в любой дом и посмотреть, что там делается. Окна и двери раскрыты, жизнь обнажена — нет никаких тайн, нет ничего скрытного. Вот так бывает во время пожаров или похорон.
Уезжающие становятся другими людьми. Еще недавно они боролись за свое скудное существование, всеми силами отстаивали свой грош, жадничали и дорожили каждой тряпкой, всяким обломком; а теперь, после погрома, эти люди теряют любовь к вещам и легко с ними расстаются.
— Сколько вы просите за сковородки и КУВШИН?
— Ах, чтоб я так знала свои мучения, как я знаю цену этим вещам… Что дадите — ладно будет…
Вот так сегодня торгуются. Вот так люди в последний раз, объединенные одним несчастьем, обмениваются убожеством и нищетой.
И когда Голда, опухшая от водянки и через силу двигая слоновыми ногами, тащит на себе кухонный столик с дверцами и ящиками, приобретенный за четвертак, никто ей не завидуeт.
Вечером перед сном набираюсь храбрости и говорю Давиду:
— Господин Зайдеман, вы с дядей Левой не можете меня захватить с собой в Америку?
— Куда? — спрашивает сонным голосом улегшийся хозяин.
— В Америку, — робко повторяю я.
— Если бы ты был узелок, мы бы тебя захватили, а ты хотя и маленький, но живой… Под каким же видом мы тебя возьмем?.. Ты знаешь, как мы едем. Нас всех перепишут, составят семейные списки, где будут указаны даже грудные ребята, и всех проверят жандармы, когда попадем на пароход… Вот и соображай…
— А меня в списки нельзя вставить?
— Что значит вставить? Ведь ты же не стеклышко для очков… За такую «вставку» нас самих могут оставить в Одессе, и мы будем здесь жить до второго погрома…
Давид лежит, а я сижу перед столиком и через раскрытое окно гляжу на звезды. Печаль садится мне на плечи. Кладу голову на ладони, и сквозь слезы звездная сеть в черной глубине-летней ночи пугает меня своей беспредельностью. Что я один буду делать в этом огромном мире?..
— Дядя Давид! — ~ с отчаянием в голосе взываю я.