История моей жизни
Шрифт:
И я верчусь около студентов, мучаясь желанием вступить в разговор.
— Этот погром, — тихо говорит окружавшим его товарищам отмеченный сердцем моим длинноволосый студент, — крепкий удар по самодержавию… Тебе чего здесь надо?.. Нечего подслушивать… Ступай своей дорогой.
Это относится ко мне и сказано в тот момент, когда мне, наконец, удается войти в его темные густооресниченные глаза.
Раскаленными камнями падают на меня его слова, и, сгорая от стыда и унижения, я отбегаю прочь.
В Одессу из Винницы приезжает известный
Сегодня суббота. Давид будит меня раньше обыкновенного — нам надо в больницу. Сегодня приемный день.
Раньше нас не допускали, но по собранным Давидом сведениям мы знаем, что Лева и его жена «еще живы».
— Если хочешь пойти со мной, вставай скорей, а не то один уйду, говорит мне Зайдеман.
Я вглядываюсь в него. Пиджак, порванный во время погрома, починен, а от синяка под глазом едва заметный след виднеется. В общем он тот же, каким был всегда.
Но теперь он уже не шутит, и в светлокарих глазах его не видать смешливых огоньков.
На столе лежит узелок, приготовленный еще накануне для наших больных.
Мне одеться и кончиками пальцев промочить глаза — одна минута. Мы готовы. Но в это время быстро и широко раскрывается дверь, и к нам входит человек с забинтованной головой и фиолетовыми кровоподтеками под глазами. Белые бинты туго обхватывают подбородок, лоб, уши и затылок.
— Ну вот, я уже сам выписался, — говорит изуродованный человек.
— Лева, это ты… — кричит Давид.
— Да, братик, это я… Но ничего, мы еще с ними посчитаемся…
Он медленно опускается на табуреточку, кладет руку на забинтованное темя и слегка раскачивается.
— Болит? — участливо спрашивает Давид.
— Хуже: мне все кажется, что кто-то ввинчивает в мой череп буравчик, отвечает Лева. — Но ничего. Доктор говорит, что на еврее все засыхает, как на собаке, — добавляет он и вдруг с силой ударяет по столу, — не беспокойся, брат, они за все ответят… Это им так не пройдет!..
Смотрю на Леву, и меня жуть берет. Пугает меня его непомерно большая белая голова, густо обмотанная ватой и бинтами.
— Что с Матильдой? — спрашивает Давид.
— Мы с нею еще вчера вечером вышли из больницы. Она поправилась… Глаз уцелел, а ноги все еще болят… Теперь она старается комнату убрать.
— Благодарение богу, что хоть так случилось, — замечает Давид.
— Конечно, конечно… нашего бога за все благодарить надо… По этому случаю мы сегодня в синагогу собираемся… Я не шучу, — добавляет Лева, заметив, что Давид смотрит на него с недоумением.
— В старой синагоге, — продолжает он, — сегодня парусиновые картузы побеседуют с бархатными ермолками. Будет жарко. А кроме того, святой
— Хорошо, пойду, — соглашается Давид.
— Дядя Лева, а мне можно с вами? — спрашиваю я.
— Ты ведь тоже еврей, а каждый еврей имеет право войти в синагогу, если хватит места. Можешь итти с нами…
Лева нервничает. Из-под белой повязки густые брови то сходятся вместе, то разбегаются врозь. Глаза горят сухим блеском, а русые усы на вспухшей от побоев верхней губе топорщатся и придают всему лицу, покрытому синяками, свирепый вид. Говорит он сегодня больше обыкновенного и слова подбирает язвительные и сугубо злые.
В десятом часу мы отправляемся в путь. Сначала Лева ведет нас на Прохоровскую улицу, где живут биндюжники (ломовые извозчики) братья Брик. Я их знаю-они привозили нам фрукты с Карантинской гавани. Старшего зовут Беня, среднего-Саша, а младшего-Лазарь.
Такие евреи встречаются очень редко, и я всегда смотрю на них с удивлением.
Все трое огромного роста, с большими мозолистыми руками, грудастые и плечистые. Они блондины и бреются. Усы висят вниз по казацки. Говорят братья на смешанном русско-украинском языке.
Единственно, что есть в них национального, это то, что по субботам они на биржу не выезжают.
Брики попадаются нам навстречу, и мы все вместе поворачиваем назад и держим направление к старой синагоге.
Беня сочувственно пожимает руну Левы, возмущаясь погромщиками.
Завязывается разговор. Я ловлю каждое слово и узнаю, что Брики собственными силами отстояли часть Прохоровской улицы.
Лева спрашивает, не был ли среди погромщиков Мотя-Суой.
— Як же, був, — отвечает Беня. — Тилько громить вин больше не буде, продолжает Брик, — нехай трошки похарькае кровью да ридну маму успоминае, шо родыла такого дурня…
Прислушиваясь к словам Бени, я с изумлением думаю: «Неужели этот ломовой извозчик — еврей?..» В глубине обширного двора возвышается громоздкое здание из серого камня. По бокам входа высечены из мрамора и покрыты золотом и синей эмалью скрижали с десятью заповедями. Мне знакома эта синагога — мы с Бершадским приходили сюда в большие праздники.
Огромное помещение переполнено до отказа. Широкий коридор набит людьми так, что пройти невозможно; но при виде забинтованной головы Зайдемана толпа в ужасе расступается и дает нам дорогу.
Братья Брик вызывают удивление, на них указывают, пожимают плечами, а один пожилой еврей, припав к уху соседа, шепчет: они — геры (чужие).
Стараюсь держаться ближе к Леве и в то же время остерегаюсь, чтобы не наступили на мои босые ноги.
С большим трудом из коридора попадаем в синагогу.
Меня заслоняют взрослые, и мне видна только верхняя часть молельни. Вижу высокий куполообразный потолок и тяжелую трехъярусную люстру, состоящую из бронзы, хрусталя и множества восковых свечей.