История одного путешествия
Шрифт:
После долгих аплодисментов, — аплодировали все: и Кузатов, и банкир Р., и вездесущий Александр Берг, — сквозь плеск последних хлопков в зале раздались голоса, просившие прочесть «Облако в штанах», «Флейту-позвоночник». Голоса множились, но Маяковский прочел «Рассказ про то, как кума о Врангеле толковала безо всякого ума», — Маяковский не забывал, что он читает стихи в Берлине и что перед ним эмигранты, бежавшие из Советского Союза. Он решительно плыл против течения. И опять произошло чудо: обыкновенный хорей, тот самый, которым написан «Конек-Горбунок» (в этом стихотворении всего два перебоя: «и белая мучица» и «флаг на Ай-Петри»), превратился в нечто совсем новое, внеразмерное:
Пьяных лично по домам водит околоточный…—переходящее
Хотя те, кто (в тот вечер слушал Маяковского, знали, что образ Врангеля — худого, очень высокого, в черной папахе и длинной бурке — напоминает силуэт, вырезанный из черной бумаги, и не похож на жрущего семгу толсторожего генерала (кто-то из глубины зала даже крикнул: «Это вы Врангеля с Кутеповым спутали!»), — стихотворение произвело на русских жителей Берлина такое впечатление, что оно потом долго цитировалось по самым непредвиденным случаям: меняя доллары на черном рынке, говорили:
Наш-то руль не в той цене, наш — в мильон дороже…—заказывая ужин в ресторане:
…Дайте мне Всю программу разом!После «Бабы» Маяковский, подчиняясь все нарастающим требованиям, прочел отрывок из «Флейты-позвоночника»:
Версты улиц взмахами шагов мну… —но как-то неожиданно оборвал себя, сказав, что он не любит своих ранних стихов, в которых слишком много «каков» («Улица провалилась, как нос сифилитика») и где образы выпирают из текста, прочел «Прозаседавшихся» упомянул о том, что под влиянием этого стихотворения вышел указ о сокращении заседаний, и перешел к поэме
Я еще раз убедился, сколько пропадает, сколько остается недослышанным и недопонятым, когда читаешь Маяковского глазами, — за несколько недель перед этим я прочел «150000 000», и поэма оставила меня равнодушным. То, что Маяковский называл «самоценными виньеточными образами», казалось слишком ярким:
Мы возьмем и придумаем новые розы — розы столиц в лепестках площадей…Они не сливались с текстом и затемняли его. Но эти же строчки, произнесенные самим Маяковским, перестают быть «виньетками», сливаются с основным замыслом поэмы. Маяковский, читая сатирическую главу об Америке, полную гипербол, от которых «захватило бы дух у щенка-Хлестанова», четко скандируя строки:
Русских в город тот не везет пароход, не для нас дворцов этажи…—с необыкновенной естественностью переходил к строчкам «описательным»:
Отсюда начинается то, что нам нужно,— «Королевская улица», по-ихнему «Рояль-стрит».Слух покорно соглашался с перебоями ритма, с неожиданными сложными рифмами, с речитативом и прозаизмами — все становилось естественным. Думалось — иначе и сказать нельзя, — но происходило это только в том случае, если Маяковский сам, своим голосом, даже выражением лица, убеждал меня.
Наступил перерыв, но голова моя все еще была полна плясовыми мотивами:
А стоит на ней — Чипль-Стронг-Отель. Да отель ли то или сон?!Я хохотал, вспоминая:
АЯ повторял отдельные строчки, стараясь запомнить то как они были оказаны. Мне казалось, что Маяковский одним своим выступлением разрушил мои сложившиеся с гимназической скамьи правила русского стихосложения.
16
Пастернак стоял несколько боком к залу, невысокий, плотный, сосредоточенный. Еще полный отзвуками голоса Маяковского, я не сразу услышал его и не знал, какое стихотворение он прочел первым. Первое, что проникло в сознание и запомнилось навсегда, было:
В занавесках кружевных Воронье. Ужас стужи уж и в них Заронен.Я стал приглядываться к незнакомому мне поэту. Синий пиджак, сильно помятый, сидел на нем свободно и даже мешковато. Яркий красный галстук был повязан широким узлом и невольно запоминался, — впрочем, этот галстук у него, вероятно, был единственным: сколько я потом ни встречался с Борисом Леонидовичем в Берлине, всякий раз мне бросался в глаза острый язык пламени, рассекавший его грудь. Пастернак был красив и казался моложе своих тридцати лет. Но поражала не мужественная красота его лица, не яркость его открытых и блестящих глаз, ни даже черный костер волос, а застывшая энергия (о, на одно лишь мгновение!), сила скул, размах лба твердость высеченного из камня, крепкого рта. Кажется, Шкловский сказал, что Пастернак похож одновременно на араба и на его коня, — это очень верно, но только при условии, что араб натянул звенящие от напряжения удила и конь застыл, встав на дыбы.
Пастернак произносил слова стихов ритмично и глухо. Почти без жестов, в крайнем напряжении и абсолютной уверенности в музыкальной точности произносимого слова.
Так сел бы вихрь, чтоб на пари Порыв паров пути И мглу и иглы, как мюрид, Не жмуря глаз, свести.Конечно, я не понимал таинственного сцепления слов и уж конечно, прослушав стихотворение один раз, не мог пересказать его содержания.
Не он, не он, не шепот гор, Не он, не топ подков, Но только то, но только то, Что — стянута платком. И только то, что тюль и ток, Душа, кушак и в такт Смерчу умчавшийся носок Несут, шумя в мечтах…Я слушал с величайшим напряжением, и вдруг «зал, испариной вальса запахший опять», встал передо много музыкальным видением. Я не понимал, и, несмотря на непонимание, конкретная зримость образов врезалась в память:
Дав страсти с плеч отлечь, как рубищу…Сколько раз я слышал слово «рубище», но вот только теперь я впервые увиделего!
…Разметав отвороты рубашки, Волосато, как торс у Бетховена…И опять зримость образа становилась яркой до рези в глазах. Образы не связанных друг с другом стихотворений накладывались один на другой, не уничтожаясь взаимно и создавая неповторимую гармонию. Я верил Пастернаку «на слово», не мог не поверить его абсолютной искренности.
Приходил по ночам В синеве ледника от Тамары. Парой крыл намечал, Где гудеть, где кончаться кошмару…А это откуда? Ведь этого стихотворения я не слышал?