История Роланда
Шрифт:
– А почему не вместе, папенька?
– Потому что по-своему правы и те, и другие, и всем нужна наша помощь! Ну, что смотрите? Люди страдают, гибнут, а мы прохлаждаемся! Вперёд, сыны!
Но нам вдруг стало жалко всего нашего, и мы заплакали, и убежали. Струсили. Слабаки. И с тех пор мы никогда не мешали папе пить кофе и курить сигару.
E9. Мрачные застенки. На охоте
Долго и болезненно переживая позор неудачно отравленной пиццы, я две недели безвылазно просидел в комнате и выбирался лишь в столовую и в библиотеку – чтобы пообедать с Леной и полистать прошлогодние поэтические подшивки. Впрочем, я практически сразу начал вынашивать новый план, не менее классический: убийство на охоте. Каждую среду программисты выезжали верхом в лесную усадьбу и стреляли фазанов, гнали кабанов, травили медведей, ловили лис – смотря по сезону. Раньше я избегал принимать в этом участие, жалея беззащитных зверят, но теперь полез на антресоли и достал свой старый девятимиллиметровый карабин. Сдул пыль, погладил прохладный берёзовый приклад, пощёлкал по цевью, фукнул в дуло и полежал немного в кровати, прокручивая в воображении, как за полдня перестреляю всех узурпаторов по одному. Никто и не заподозрит; я же вернусь в Училище триумфальным победителем и освободителем. Я выглянул в окно: программисты уже седлались, крепко топали сапогами, делились табаком, подтягивали подпруги, угощали лошадей яблоками и арахисом. Я терпеть не мог конского запаха и решил поехать на маршрутном такси. Мешкать было нельзя;
EA. Истории зрелости и угасания. О самом лучшем покупателе
Изредка, с большой осторожностью, мы просили рассказать сказку жену Толика, в прошлом филолога, а ныне бухгалтера. Она работала в продмаге на углу, знала много чего и охотно отзывалась на наши просьбы. И хотя она огорчалась, что вместо сказок у неё всякий раз выходят житейские рассказы, нам как раз это и нужно было – чтобы слегка приземлиться.
– Жил-был на свете один человек, не хороший и не плохой, не толстый и не тонкий, по профессии иммунолог, и вздумалось ему однажды стать самым лучшим покупателем в нашем продмаге. По мне так самый лучший тот, кто много денег тратит, но он рассудил иначе: решил купить и попробовать все продукты без исключения. Он начал от входа и двигался вглубь, покупая в день по два-три продукта – например, молоко, лук и арахис – и методично записывал всё в блокнот. На следующий день проверял внимательно, не появилось ли на пройденном пути новинок, и если да, то брал их тоже. Узнав случайно об этом человеке, наш хозяин разволновался ужасно – человек он нервный, мистичный, и всякие такие штуки чувствует тонко. Он сказал, что как только перепробует иммунолог все продукты, случится страшная катастрофа, и нельзя этого допустить. Стал хозяин хитрить: то новый плавленый сырок в глубину молочных полок подкинет, то шоколадный батончик под коробками зефира спрячет, то водочные ценники местами поменяет. Но иммунолог тот был стреляный воробей, он все эти заначки выявлял влёт – и уже к концу торгового зала, к самой кассе в тотальном своём пробовании приближался. Выдумал тогда хозяин новую уловку, говорит кассирше: как попросит он кофе растворимого – не давай ему, скажи мол вредно. Так она и сделала. Но иммунолог не простак был: я, говорит, лучше вашего знаю, что вредно, а что нет! Извольте мне кофе, а иначе я жаловаться буду, не имеете права! Пришлось продать, а куда деваться. Посчитали мы тогда продукты и запаниковали: завтра самый последний день наступает! Всё перепробовал негодяй-иммунолог, кроме мятных леденцов! Заплакал тогда хозяин, заплакала кассирша, заплакал грузчик, да и я тоже заплакала. И решились мы на последнее средство: повесили на мятные леденцы ценник 1 000 000 долларов. И ждём, и от страха трясёмся, всю ночь напролёт дрожим. Назавтра, чуть свет, появляется иммунолог. Обошёл весь продмаг, с блокнотиком сличил, и к леденцам идёт, с ухмылкой зловещей. Но как увидел ценник – в лице переменился, да как зарычит! Рванул на себе рубашку со злости, пуговицы так и брызнули. Воет, шипит, ногами топает, плюётся, да только поделать ничего не может. Нету у него таких денег. Так и ушёл ни с чем. Говорят, вроде на какой-то гипермаркет переключился, где за ним уж никто не уследит…
– Ваш хозяин, получается, дурак? – смеялись мы. – Баламут?
– Уж если кто и дурак, то точно не он, – отвечала жена Толика. – Потому что катастрофа и вправду надвигалась: когда иммунолог начал папиросы и жвачки с кассы покупать, земля стала вздрагивать под полом в глубине, несильно, но жутко. И какой-то странный шум, как будто далёкий-далёкий свист!
EB. Из письма Толика. О нежности
<...> и пришлось взять купе, хотя я купе не переношу – эту вечную курицу из пакета, эти разговоры, это радио, а от берушей у меня голова болит. Так и вышло: пьяненький бритенький в рубашке и интеллигентная пара. Они начали сначала о погоде, потом о политике, и всё косились на меня. Окосеете, думал я в ответ, глядя в чёрное окно. Пара рассказала, что они наставники и едут к сёстрам, а пьяненький был преуспевающим ***стом и ехал по делам бизнеса. Он терпел изо всех сил, но когда принесли чай, не стерпел и спросил меня: а вы кто? А ведь больше всего на свете я ненавижу пьяненьких бритеньких ***стов, особенно с карими глазками, особенно с улыбочкой, а больше всего в светлых рубашках в тонкую полоску. И я возьми да и скажи, не подумав: я дарю мужчинам ласку и нежность... ведь нежности так немного в наших огромных городах... а они дарят мне подарки. И робко потупился, попунцовел. И вновь порывисто воздел лицо: но это не то, что вы подумали, нет-нет, совсем не то! И вновь опустил. Повисла пауза. Наставники, сделав вид и якобы равнодушно подняв брови, зашуршали целлофаном, рассыпали на салфетку соль и принялись катать варёные яйца. Бритая рубашка размешивала сахар. Мне казалось, что я досадил ему и уязвил его: воплощение порока едет с ним в одном купе и даже заняло нижнее место! Но не тут-то было. Когда я вышел в уборную, он догнал меня в коридоре и, робко прокашлявшись, стал уточнять насчёт нежности. Напустив на себя надменность, я сказал, что принимаю только жемчуга и аметисты. В замешательстве он замолк, и я протиснулся боком назад, под защиту наставников. А потом, уже в темноте, когда наставники заснули, он свесился со своей полки и провёл рукой по моему плечу. Он напугал меня! К счастью, в кармане пиджака у меня был дорожный швейный наборчик, я ощупью достал иголку и легонько кольнул ***ста в ладонь. Он ужаснулся: подпрыгнул и заскулил у себя на полатях – наверное, подумал, что это шприц, и я заразил его вичем. А наставнички, оказывается, всё видели, не спали – панически блестели глазами, как затравленные грызуны <...>
EC. Рассказ Колика. О Будде
Мой брат Колик рассказывал, что однажды с ним в камере сидел профессор-востоковед, специалист по буддизму. И как-то раз, за сигареткой, профессор поведал Колику, что на самом деле история Будды Гаутамы немного отличается от той, которую мы привыкли слышать а школе.
Что
ED. Истории зрелости и угасания. О частях тела
В юности Хулио больше всего на свете любил женские коленки. Он охотно и подолгу рассказывал нам, какие они бывают, какие наслаждения в себе таят и как сильно отличаются от мужских. А как же душа? – поддразнивали мы его, но он отвечал, что душа сама собой разумеется, и тем не менее коленки. Шло время, и с возрастом его интерес всё же немного возвысился: он признал, что женские бёдра превыше коленок, и лишь они достойны страсти. Этой любви ему хватило на много лет, а потом он неожиданно для всех поднялся ещё выше: к радостям таза и зада. Закрепившись на этой высоте, он провёл там долгие годы, в неге и заслуженно-сладком безделии. Но высота продолжала манить его, и однажды Хулио доказал, что он ещё в форме: совершил дерзкий рывок к талии. И потом, чуть отдышавшись – к груди! Мы наблюдали, обсуждали, делали прогнозы и ставки – куда дальше? Толик предполагал прямолинейно – шея, а потом лицо, волосы, я выступал за безопасное смещение в стороны – плечи и руки, а Колик заверял, что случится неслыханное – Хулио двинется перпендикулярно, утвердит трёхмерность пространства и станет любить воздух. «Воздух?» «Воздух!»
Но Хулио решил остановиться на достигнутом и больше никогда не менял свою любовь.
EE. Истории зрелости и угасания. О песнях
Мой брат Колик, достигнув зрелости, стал абсолютно непоколебимым человеком, сдержанным и полным достоинства, как пожилой индейский вождь. Мы с братиками много раз проверяли – неожиданно кричали ему в ухо, или чиркали спичку под самый нос, или замахивались ухватом – но он даже не моргал; только потом, через минуту, слегка усмехался с пренебрежением. Но была и у Колика своя слабость: песни о маме. Неважно чьи, хоть Высоцкого, хоть Вертинского, хоть самого последнего эстрадного шансонье – на Колика они действовали магически! Он замирал и заворожённо слушал, сглатывая и утирая глаза во время припевов. Мы недоумевали и говорили ему: что тебе эти песни, когда рукой подать до живой и здоровой мамы? Не глупо и не греховно ли плакать о том, кто рядом, кто на первом этаже красит губы у овального зеркала? На это Колик отвечал, что если мы чего-то не понимаем, то не лучше ли промолчать, чем лезть, путаться и навязываться? Ну так объясни нам, напирали мы, да, мы не понимаем, мы только и ждём объяснений! Но Колик хмыкал и изо дня в день ничего не объяснял. Не в силах ни поколебать его, ни оставить в покое, мы постепенно изменили тактику: теперь, делая вид, что всё поняли, а на самом деле желая порезвиться и покуражиться, мы стали подсовывать Колику разную сомнительную музыку, то Шуберта, то Гершвина, то Бреля, то японский эмбиент, то норвежский дум, то вообще восьмибитные мелодии из видеоигр, и говорили: это о маме. И Колик, не знавший названий и языков, доверчиво моргал глазами, садился и благоговейно слушал. Мы некоторое время хихикали и перемигивались у него за спиной, а когда уставали перемигиваться, взбивали подушки, накрывались пледами и тоже погружались в песни. А иногда заходила и мама, раздавала нам лакричные палочки, подтыкала пледы, вставляла трубочку в коктейль и слушала с нами.
EF. Истории безоблачного детства. О папе
Один из самых ярких дней моего детства – когда папа принёс домой микроволновую печь. Сколько было веселья, возбужденья и ликованья! Толик и Колик топотали по дому, выбирая ей красивое место – на зеркальном трюмо, на подоконнике, под листьями фикуса, рядом с Политехническими Словарями, на холодильнике, на рояле – а Валик тянул следом удлинитель. Попискивая от нетерпения, мы пробовали наши первые рецепты: разогревали роллтон, плавили пластилин, жарили на прутиках абрикосы и райские яблочки. Это был наш маленький камин!
Но папа не принимал участие. Уткнувшись лбом в оконное стекло, он уныло смотрел в темноту, томился – ждал маму. Он ужасно любил маму, ужасно неразделённо! Папа говорил, что любовь похожа на качели – она редко сохраняет равновесие. Папа был слишком тяжёлым и застрял внизу, а мама взлетела высоко-высоко в холодный воздух. Она обычно появлялась дома под утро, роскошная, напудренная, надменно усталая. Папа, ждавший в углу прихожей, вскакивал со стула, подбегал, тянулся губами. Мама никогда не принимала поцелуй, но он тем не менее ежевечерне обрызгивал усы и бороду духами, из флакона с резиновой грушей-пульверизатором.
Но довольно о грустном! Вот как мы подшутили однажды над папой: Толик и Колик вылили его «Comme de garcons» в фикус, а Валик написал в опустевший флакон. Вечером папа как всегда обильно опшикал лицо, и вокруг него повисло облако терпкого запаха мочи. Жёлтые капельки на линзах пенсне. Конечно, он всё заметил. Но тоска уже давно съела его изнутри – он не смог ни огорчиться, ни рассердиться. Глаза его как были, так и остались – печальными и влажными, как ноябрьский вечер. Опустив руки, мы стояли и смотрели, как он потерянно утирает бороду рукавом. Толик заплакал, а Колик обнял папу за ногу. «Папочка, папочка, мама вот-вот придёт, вот увидишь!»
F0. Побег и скитания. В путь
Не успел я уложить в баул свитеры, как Белый Охотник уже стоял в дверях. Теперь я как следует рассмотрел его лицо: лоб мародёра, нос мучителя, рот сластолюбца. Он ничего не говорил, и я не знал, что делать. Отвага оставила меня. Не хватало даже сил протянуть руку за широким разделочным ножом, который я всегда держал на столе. Наконец он произнёс:
– Собирайся.
– Куда? – глупо проблеял я.
– Назад.
Облегчение, отсрочка. Я думал, он обесчестит и убьёт меня сразу. Дрожащими руками я уложил свитеры, перемежая их мешочками саше, пристроил сверху утюг. На дно второго баула я опустил одеяло, на него – гантели, на них – простыни, наволочки и шторку для ванной. В третий баул легли коврик, носки, трусы, тарелки и шапочка для плавания. В четвёртый – кукольный домик, пара хрустальных бокалов, пожухший Петрарка, сковорода, зимние стельки, сорочки, запонки, воротнички. Это была едва ли половина, но как только я прикоснулся к пятому баулу, Белый Охотник остановил меня коротким гортанным окриком.