Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Шрифт:
Через одиннадцать дней, 27 декабря 1927 года, он отправил Шмелеву еще одно письмо, в котором так старательно залечивал душевную рану писателя:
Мой дорогой друг Иван Сергеевич.
Мы были взволнованы радостно Вашим взволнованно братским письмом. Но не стоит, правда, ни летом Вам, ни зимой мне волноваться так, из-за другого. Да, мы не выйдем никогда из этих волнений, если будем так близко принимать к сердцу проявления низкой звериности и — хуже — дрянной животности, в той человеческой трясине, которая нас окружает. Их, этих гадов, мы не переделаем, а себя надсадим. Ну, правда, все-таки образумить их несколько и заставить посдержаться мы сумеем, и Вы, и я, не завися друг от друга и ни в чем не сговариваясь. Для нас наше светлое и божеское в нашем человеческом, достаточное ручательство, что наши глаза не лгали друг другу, когда наши глаза и голоса менялись приветами и радостью жизни в свете и правде [300] .
300
Цит. по: Бонгард-Левин Г. М. «Мой друг! Мой брат! Мой
Шмелев и Иванов были схожи в своей непримиримости к большевизму. В остальном они друг другу далеки.
Был замечательный Игорь Чиннов, один из самых ярких поэтов русского зарубежья. Иванов был его покровителем: по его рекомендации двадцатидвухлетний Чиннов послал свои первые стихи в «Числа», журнал молодой литературной эмиграции. В интервью Чиннов, как и Бальмонт, назвал Иванова снобом: «Георгий Иванов всегда был снобом и эстетом и им остался» [301] . Шмелев таковым не был, потому судьба последнее время постоянно его сталкивала то с одним снобом, то с другим. Снобизм, возможно, подпитывался тем, что в 1927 году Иванов начал публиковаться в «Современных записках», самом влиятельном журнале русской эмиграции. Он и Ирина Одоевцева оставили Россию в октябре 1922-го, и вот в 1927 году, наконец, «Современные записки».
301
Чиннов И. Собр. соч.: В 2 т. М., 2002. Т. 2. С. 150.
Чиннов высказал еще одно наблюдение: «Иванов всегда писал не то что женственно, но и не мужественно» [302] . Классический язык Шмелева — мужской, его взгляд на мир — мужественный. Обругав Иванова Смердяковым, Бальмонт будто предчувствовал, как в его поэзии вскоре разовьется острый скепсис, появится эпатирующий цинизм, безверие в человека, мир, искусство. Для него жизнь — гибельный акт. Не принимавший экзистенциалистских рефлексий, Шмелев называл Иванова упадочником. В мужественной шмелевской прозе не было ни рефлексии, ни нытья. Сноб, упадочник, модернист, который еще и пишет не мужественно, — уже этого достаточно, чтобы понять, какими они были друг другу посторонними.
302
Там же.
Конечно, Иванов не был «литературным заикой». Да, к доэмигрантскому Иванову относились снисходительно, Ходасевич вообще назвал его раннюю поэзию художественной промышленностью, а Блок в 1919 году, хотя и отозвался о нем как о самом талантливом среди молодых, подметил: у него есть такие страшные стихи ни о чем! Также двойственно отнеслись к нему и Гумилев, и Кузмин. И в 1922 году о нем писали, в частности К. Мочульский, как о создателе очаровательных и незначительных стихов. Только после 1931 года, после выхода его книги «Розы», критики полюбили его за подлинность. При всем том Иванов, возможно, — самый талантливый поэт эмиграции, и Мережковский справедливо одну из своих книг надписал ему со словами «Лучшему поэту современности». Его манерные выпады вроде «Хорошо, что нет Царя. / Хорошо, что нет России. / Хорошо, что Бога нет» скрывали настоящую боль. Даже в его заявлениях о том, что он по ту сторону Добра и Зла, были и растерянность, и самозащита, и игра — маска циника, которую он не хотел снимать, а может быть, потом уже и не мог. Справедливо написал о нем поэт и литературовед Владимир Марков: «Георгием Ивановым возмущались, его пробовали оправдать, объяснить, им восхищались, но, кажется, никто не писал, как и за что он любит его стихи. В самом деле, за что любить этого бывшего молодого петербургского сноба, „объевшегося рифмами всезнайку“, избалованного ранним признанием „лучших кругов“ — в безвоздушной эмиграции вдруг ощутившего бессмыслицу, пустоту, дырку (жизни, искусства ли) и не в очень приятной форме доложившего об этом читателю? Но это в лично-поэтическом, внешнем плане. Если же обратиться к „стихов виноградному мясу“, то где еще сейчас найдешь эту простоту и вместе неуловимость, это чувство современности в сочетании с ароматом недавнего прошлого, эту смесь едкости и красоты?» [303]
303
Марков В. О поэзии Георгия Иванова // Письма запрещенных людей: По материалам архива И. В. Чиннова. С. 255.
На закате жизни его ждала богадельня — приют для стариков, в те годы он уже производил впечатление «почти безумца», как вспоминала Н. Берберова, он напоминал «картонный силуэт господина из „Балаганчика“», и «в его присутствии многим делалось не по себе, когда, изгибаясь в талии — котелок, перчатки, палка, платочек в боковом кармане, монокль, узкий галстучек, легкий запах аптеки, пробор до затылка, — изгибаясь. Едва касаясь губами женских рук, он появлялся, тягуче произносил слова, шепелявя теперь уже не от природы (у него был прирожденный дефект речи), а от отсутствия зубов» [304] .
304
Берберова Н. Курсив мой. М., 1996. С. 532.
Можно предположить и иной источник сарказма Иванова в отношении к Шмелеву. Иванов — лирик, поглощенный собой. В эмиграции в Шмелеве проявился несвойственный Иванову пророческий, серафический пафос, традиционный в литературе XIX века. Уже поздний Иванов спародирует: «И внемлет арфе Серафима / В священном ужасе петух» («Голубизна чужого моря…», 1955), соединив пушкинского пророка и некрасовский петушиный бой пророков с толпой.
Шмелев и Иванов — два полюса эмигрантской литературы. Таковыми они были и в восприятии современников. Игоря Северянина вдохновило «Солнце мертвых», которое стало реминисцентным фоном для его медальона «Шмелев» (1927):
Возможно, раздражение Иванова вызвано и причинами глубоко личного, творчески-личного, характера. Лирика Иванова, опубликованная в год выхода рецензии, достаточно анемична. Парадокс, но в его стихах прозвучали мотивы и шмелевской прозы, но перо он окунал, действительно, «не в собственную кровь», вообще не в кровь: «И кому страшна о смерти весть, / Та, что в этой нежности есть?» («Даль грустна, ясна, холодна, темна…»), или «Все какое-то русское — / (Улыбнись и нажми!) / Это облако узкое, / Словно лодка с детьми» («Синеватое облако…»), или «И шумело только о любви моей / Голубое море, словно соловей» («Не было измены. Только тишина…»), или «На голос бессмысленно-сладкого пенья, / Как Байрон за бледным огнем, / Сквозь полночь и розы, о, без сожаленья… / — И ты позабудешь о нем» («Как в Греции Байрон, о, без сожаленья…»).
7 января 1928 года в «Возрождении» вышел рассказ Шмелева «Наше Рождество», впоследствии составивший главу в «Лете Господнем» — вершинном произведении писателя. По сути, с «Нашего Рождества» началась работа над «Летом Господним». Рассказ о русском Рождестве автор предназначал мальчику Иву Жантийому — своему крестнику, сыну Юлии Кутыриной. Однако написание рассказа и подготовка публикации совпали с переживаниями Шмелева по поводу выходки Иванова, он писал Ильину: «Сегодня на заре осияло… — рассказ есть для рус<ского> рожд<ественского> №! Ну, теперь, вне связи с рассказом, я накладу Геор. Иванову <…> На-кла-ду!» [305]
305
Письмо И. Ильину от 05.01.1928 // Переписка двух Иванов (1927–1934). С. 85.
Иванов — не единственный недруг Шмелева из «Последних новостей». Не меньшие терзания ему доставлял постоянный автор газеты Георгий Адамович, оказавшийся в эмиграции с 1923 года. Поэтические книги Адамовича не принесли ему всеобщей славы, они не были исключительными или блистательными, хотя и отвечали русской стихотворной культуре. В эмиграции он издал всего два поэтических сборника, в 1939 и 1967 годах. Статьи, публиковавшиеся с 1923 года в «Звене», не сделали из Адамовича лидера критиков. Авторитет ведущего критика он заработал в «Последних новостях», а также печатаясь в «Современных записках». Он же был главным оппонентом поэта и критика из «Возрождения» — Владислава Ходасевича. За их битвой следила молодежь, «старики» же писали по-своему и куда больше обращали внимание не на разногласия критиков, а на их судный глас, который был весьма громок и авторитарен. Марина Цветаева в письме Игорю Северянину обращала его внимание на доминирование в русской критике определенного голоса: «…там-то о стихах пишет Адамович и никто более, там-то другой „ович“ и никто более, и так далее» [306] . По сути, это подтверждал Шмелев в письме Ильину: «…и вот, злой волей Зла-Рока, правят в газетах „бал“ — Овичи и Евичи…» [307] .
306
Письмо от 28.02.1931 // Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1995. Т. 7. С. 421.
307
Переписка двух Иванов (1935–1946). С. 82.
Как и Иванов, Адамович эстетически и этически Шмелеву чужд. Адамович — вдохновитель Парижской ноты, Иванов — талантливый выразитель этой ноты, тональность которой замечательный поэт молодого поколения эмиграции Юрий Иваск определил так: «…тоска и порывы Анненского» [308] . Поэты этой Парижской ноты собирались в кафе «Ла Болле» в начале Латинского квартала и с настроением тотального одиночества читали стихи — по кругу, потом обменивались мнениями — по кругу; они объединились вокруг Адамовича — вокруг «Звена» и «Последних новостей». Словарь Парижской ноты прост, ее интонации приглушенные, она вся в намеках и недоговоренностях, вся в печалях. Адамович — это Христофор Мортус из «Дара» (1937–1938) Владимира Набокова; и этот Мортус, ехидная пародия на Адамовича, пишет о том, какой должна быть поэзия: «Наша литература… сделалась проще, суше, — за счет искусства, может быть, но зато… зазвучала такой печалью, такой музыкой, таким „безнадежным небесным очарованием“, что, право, не стоит жалеть о „скучных песнях земли“» [309] . В языке Шмелева нет «очарования», он насыщен образностью, традиционен, таким языком хорошо изображать, а не намекать. Шмелев любил Бальзака «за изобразительность человеческих страстей, Диккенса — за сострадание, Флобера — за мастерство, Гете — за глубину лиризма, Киплинга — за „рассказ“» («Ответ на анкету об отдыхе», 1930). Адамович не любил Шмелева за «рассказ», за изобразительность, бытописательство, за явное «мыслить и страдать». Адамович был ментором, он писал «отлично-благородно», раздавал всем сестрам по серьгам, и дай ему волю, он всех бы научил ходить по одной половице.
308
Иваск Ю. Поэзия «старой» эмиграции // Русская литература в эмиграции / Под ред. Н. П. Полторацкого. Питтсбург, 1972. С. 46.
309
Набоков В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1990. Т. 3. С. 271.