Иванов катер. Не стреляйте белых лебедей. Самый последний день. Вы чье, старичье? Великолепная шестерка. Коррида в большом порядке.
Шрифт:
– Несчастный он, Николай Николаич. Калека.
– Раз калека, значит, делай, что душа желает? Вали на капитана, дои государство, как бесхозную корову, марай предприятие? Так?
Иван понуро молчал. Николай Николаевич вылез из-за стола, потирая бок, прошел к графину, запил порошок.
– Живот третий день горит, спасу нет, - сказал он, заметив внимательный взгляд Ивана.
– И так двадцать лет одну кашку ем, а порой совсем невмоготу. Угостил меня фриц знатно: всю жизнь помню. Ты кури, чего жмешься. Окно открыто, выдует все.
Иван
– А этот… Прасолов как?
– Хороший работник, - твердо сказал Иван.
– Ну-ну, - не без недоверия проворчал начальник.
– Мой тебе совет: иди к Федору и поговори начистоту. Пусть поймет, что потеряет, если будет настаивать. От моего имени сказать можешь твердо: Прасковью уволю к чертовой матери. И местком не поможет. Ты слово мое знаешь, Трофимыч.
– Знаю, - вздохнул Иван.
– Ой, неладно получается!…
У Никифорова дома Иван остановился. Переложил кулек с конфетами в левую руку, правой долго вытирал мокрый лоб: никак не мог решиться постучать в эту до трещинок знакомую дверь.
– Можно, хозяева?
– ненатурально бодро крикнул он, заглянув в маленькие темные сени.
В доме было тихо. Иван прошел внутрь, нащупал вторую дверь - в комнаты, постучал. Опять никто не ответил, и он открыл эту дверь и еще раз - все так же бодро - спросил:
– Можно, что ли?
– Кто?
– спросили из-за перегородки.
– Я, Бурлаков.
Иван прикрыл дверь и старательно вытирал ноги. Он узнал по голосу Федора, хотя голос этот и показался ему странно приглушенным. Федор больше ничего не говорил, и Иван все тер и тер подошвы о старый, грязный половик. С печи, не мигая, смотрели четыре глаза: старики, не шевелясь, сидели там и молчали, как сычи.
– Ну входи, раз пришел, - с неудовольствием сказал Федор.
– Чего ты там?
Иван поздоровался со стариками, но они не ответили. Он прошел в комнату: Федор полусидел на кровати, обложенный подушками. На коленях у него лежал лист фанеры, а на нем - пузырек с клеем и стопка исписанных ученических тетрадей. Сбоку, у стены, спал ребенок.
– Здравствуй, - угрюмо сказал Федор.
– Ну, что скажешь?
– Да вот… - Иван растерянно развел руками.
– Навестить решил. Детишкам гостинца…
– Гостинец?… - Глаза Федора странно блеснули, он даже приподнялся на локтях, стараясь рассмотреть, что именно положил Иван на стол.
– А мне гостинца не захватил? Нет?
– Ты что это, Федя?
– с испугом спросил Иван.
– Что, худо? Ты лежи, лежи…
– Восемь пудов поднимал, - задумчиво и спокойно перебил Федор.
– Восемь пудов. А теперь - вот!… - Он подкинул в воздух исписанные фиолетовыми каракулями листы.
– Вот, видал? Кульки клею. Копейка - кулек. Кто виноват, а? Молчишь?… За славой все гнался. Получил славу? Тебе, хромому черту, хорошо: ты один, здоров как бык. А у меня -
В сенях хлопнула дверь. Федор рванулся.
– Кто?
– Да я, я, господи, - устало и безразлично сказала Паша. Вошла в комнату, увидела Ивана, качнулась, прислонилась к косяку и тихо сказала: - Здравствуйте, Иван Трофимыч…
– Принесла?
– заглушив Иванов ответ, нетерпеливо спросил Федор.
– Принесла, - сказала Паша и достала из кошелки четвертинку.
– Вот, Иван Трофимыч, все, что даете мне, на водку уходит. Каждый день требует. Каждый божий день…
Она опустилась на стул, все еще держа четвертинку в руке.
– Ну?… Давай, ну?… - зло и беспокойно закричал Федор.
– А что делать, а?
– тихо продолжала Паша, не обратив на него внимания.
– Ведь криком кричит от боли, исходит весь. А выпьет - вроде легче.
– Яд ведь, - сказал Иван.
– Губишь ведь, Прасковья, опомнись.
– Знаю, - покорно согласилась она.
– Врач специально предупреждал: ни капли.
– Ну давай, чего болтаешь?… - грубо закричал Федор.
– Зачем же ты… - начал Иван.
– А что делать?
– опять спросила она.
– Вы крики его послушайте, хоть раз послушайте. Ведь Ольку уже напугал: плачет она ночами, дергается. Ну, что делать, Иван Трофимыч, ну хоть посоветуйте…
– Давай, - крикнул Федор.
– Давай, а то такой концерт устрою…
Иван нагнулся к столу, взял из рук Паши бутылку, все до капли вылил в большую эмалированную кружку.
– На!… - Он резко сунул кружку Федору.
– Пей!… Ну?…
Федор взял кружку, но пить не стал. Глядел исподлобья: кружка дрожала в руке, водка выплескивалась на детские тетради.
– А ведь был мужик, - тихо продолжал Иван.
– Восемь пудов поднимал. Характер имел.
– Раздавило меня… - опустив голову, сказал Федор.
– Как червя, раздавило…
– Гляди, до чего семью довел, гляди, глаза не прячь!… Старики на печке шевельнуться боятся, девчонка по ночам плачет, Паша - тень одна осталась. А ты все куражишься, Федор, все ломаешься, безобразничаешь… - Он закурил, отошел к окну. Крикнул, не оглядываясь: - Ну пей, чего дрожишь? Пей при госте один, если уж и мужика в тебе не осталось!…
Тишина стояла в доме. Ворохнулся на кровати ребенок, почмокал сладко губами и затих. У стола плакала Паша, а Федор не поднимал головы.
– Паш, слышь-ко, - вдруг тихо сказал он.
– Ты, это… Ты рюмки бы подала, что ли…
– Федя!… - выкрикнула Паша и, рухнув к ногам мужа, судорожно обняла их.
– Федя! Феденька!…
Федор гладил ее по голове и, шмыгая носом, отворачивался: не хотел, чтобы видели слезы.
– Ну, что ты? Ну, Паша? Ну, неудобно: гость пришел, а ты… Дай-ка нам рюмочки лучше. Рюмочки, огурчика…