Иверский свет
Шрифт:
и стоит, как кирпич, в веках.
Называйте его уродливым.
Шлите жалобы на творца.
На дворе двадцатые годы,
не с начала, так от конца.
Историческая симметрия.
Свет рассветный — закатный снег.
Человечья доля смиренная —
быть как век.
Помню, вышел сквозь лёт утиный
инженера русского сын
из ворот Золотых Владимира.
Посмотрите, что стало с ним.
Ьейте века во мне пороки,
как
дикари дубасили бога —
специален бог для битья.
А потом он летел к Нью-Йорку,
новогодний чтя ритуал,
и под ним зажигались елки,
когда только он пролетал.
Века Пушкина и Пуччини
мой не старше и не новей.
Согласитесь, при Кампучии
мучительней соловей.
Провожайте мой век дубинами.
Он — собрание ваших бед.
Каков век, таков и поэт.
Извините меня, любимые,
у вас века другого нет.
Изучать будут век мой в школах,
пока будет земля Землей,
я не знаю, конечно, сколько,
за одно отвечаю — мой.
ТИШИНЫ!
Тишины хочу, тишины...
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины...
чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни
Тишины...
звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание —
молчаливо.
Тишины.
Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее — неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.
Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для нее музыкально касанье,
как для слуха — поет соловей.
Как живется вам там, болтуны,
чай, опять кулуарный авралец?
Горлопаны, не наорались?
Тишины...
Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый.
И по едкому запаху дыма
мы поймем, что идут чабаны.
Значит, вечер. Вскипает приварок.
Они курят, как тени тихи.
И из псов, как из зажигалок,
светят тихие языки.
ГОРНЫЙ МОНАСТЫРЬ
Вода и камень.
Вода и хлеб.
Спят вверх ногами
Борис и Глеб.
Такая мятная
вода с утра —
вкус богоматери
и серебра!
Плюс вкус свободы
без лишних глаз.
Не слово бога —
природы глас.
Стена и воля.
Душа и плоть.
А вместо соли —
подснежников щепоть!
УЖЕ ПОДСНЕЖНИКИ
К полудню
или же поздней еще,
ни в коем случае
не ранее,
набрякнут под землей подснежники.
Их
с замираньем.
Их собирают
непоспевшими
в нагорной рощице дубовой,
на пальцы дуя
покрасневшие,
на солнцепеке,
где сильней еще
снег пахнет
молодой любовью.
Вытягивайте
потихонечку
бутоны из стручка
опасливо —
или авторучки из чехольчиков
с стержнями белыми
для пасты.
Они заправлены
туманом,
слезами
или чем-то высшим,
что мы в себе не понимаем,
не прочитаем,
но не спишем.
Но где-то вы уже записаны,
и что-то послушалось с вами —
невидимо,
но несмываемо.
И вы от этого зависимы.
Уже не вы,
а вас собрали
лесные пальчики в оправе.
Такая тяга потаенная
в вас,
новорожденные змейки,
с порочно-детскою, лимонной
усмешкой!
Когда же через час вы вспомните:
«А где же?» —
в лицо вам ткнутся
пуще прежнего
распущенные
и помешанные —
уже подснежники!
Поглядишь, как несметно
разрастается зло —
слава богу, мы смертны,
не увидим всего.
Поглядишь, как несмелы
табунки васильков —
слава богу, мы смертны,
не испортим всего.
ВАСИЛЬКИ ШАГАЛА
Лик ваш серебряный, как алебарда.
Жесты легки.
В вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки.
Милый, вот что вы действительно любите!
С Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски
выдавленным
голубым!
Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Млрип Шл'лла, загадка Шагала —
рут, у Савеловского вокзала!
Это росло у Бориса и Глеба,
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба — чуточку неба.
Небом единым жив человек.
Их витражей голубые зазубрины —
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо, но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.
В небе коровы парят и ундины.
Зонтик раскройте, идя на проспект.
Родины разны, но небо едино.
Небом единым жив человек.
Как занесло васильковое семя
на Елисейские, на поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера!
В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо —