Из дневников и рабочих тетрадей
Шрифт:
Какие-то девицы вдруг решили ехать в Москву. Владимир Семенович вызвался довезти их до шоссе. Почему он? Все было непонятно, все нелепо и нехорошо. Так бывает, когда чья-то жизнь разрушается, идет к концу. Разрушалась жизнь Высоцкого.
Прошел час, второй... он не возвращался. В ту ночь он попал в аварию на Ленинском проспекте, разбил машину, пострадали девицы, он, кажется, несильно.
До его гибели мы встречались еще несколько раз. Высоцкий был странно возбужден и все куда-то рвался уехать. Гениально сыграл Свидригайлова, но в один момент, когда он был на сцене, в его лице проступило то, что называется «маской Гиппократа». Умнее всех, достойнее всех он выступил на обсуждении, под стенограмму, «Дома на набережной». Он был умным и образованным человеком, а совсем не рубахой-парнем, каким его сейчас иногда вспоминают. Просто очень добрым человеком, и многие этим пользовались. Юра не догадывался о его настоящей беде, я знала и молчала.
Однажды мы встретились летом на дачной аллее. Владимир Семенович, как всегда, куда-то спешил. Но остановился, вышел из машины, и они с Юрой, как всегда, обнялись и поцеловались. Высоцкий был возбужден, сообщил, что уезжает в Сибирь на лесоповал.
– Как странно он произносит «Сибирь» – как Свидригайлов «Америку».
Через несколько дней Владимира Семеновича не стало.
18/III-80
Милый Юра! Третьего дня, приехав, я сразу же прочитала твои «Муки немоты», и захотелось сказать тебе свои впечатления... Ну, в общем, решила на этот раз поддаться порыву и написать – чего не сделала относительно «Старика»...
«Муки» мне были особо интересны – этого времени я тут еще не застала, но тобой упоминаемых людей застала и знала всех, включая Славу Владимировну, и атмосферу семинаров хорошо помню, в нашем особо отличался суровостью разборов Боря Балтер, камня на камне не оставлявший, и мне особо сильно от него доставалось, а потом мы тоже – подружились. С семинарами мне, однако, не везло – сначала я была у ничтожного (ныне давно покойного) Карцева, а затем у опустошенно-цинично-равнодушного Катаева...
Ранней осенью 72 г. мы с А. А. [266] были в Дубултах, и там один твой недоброжелатель, услыхав, как мы с А. А. тебя за что-то хвалили, злорадно отыскал для меня в тамошней биб-ке номер уж не помню какой газеты, где ты что-то хорошее написал о Федине. Это было время, когда поведение Федина в отношении Твардовского, «Нового мира», Солженицына было свежо, было вчера, ах, как можно было говорить добрые слова об этом опустившемся старом человеке, он сделал столько дурного, ну – и т. п. Высказала это А. А. Он ответил: «Но ведь это же был Юрин учитель...» И вообще к твоей заметке отнесся совсем иначе, чем я. А меня А. А. время от времени называл то «Савонаролой», то «фашисткой» – ибо в нем, в А. А., намека не было на узость, на сектантство и на «несгибаемую принципиальность»...
А это я к тому, что, видимо, сама изменилась за прошедшие года... Я думала – как хорошо ты сделал, что написал о Федине, показал его лучшие стороны – умен, образован, талантлив и истинный, истинный педагог, где они теперь, эти люди? Где наши учителя? Разве можно забыть, что он учуял писателя в маленьком беспомощном рассказе, что он взволновался, кулаком стукнул – сколько, значит, в нем тогда было живого, это живое и настоящее в нем планомерно душили и убивали, и если судить по страшной, пахнущей мертвечиной книжке Воронкова «Записки секретаря», своего во многом достигли... Воронков и Федина заставляет говорить на своем мертвом языке, того Федина, который в брезгливые кавычки заключал даже вроде бы привившееся слово «заочник»... Это прекрасно, что ты показал то доброе, то настоящее, что было в этом человеке, я просто любила его, читая «Муки», видела тебя в ватнике, с хриплым и нахальным от застенчивости голосом, и его с «красивым голосом», с трубкой, с острым взглядом и – мудростью истинного учителя. Прекрасно, что ты так написал о человеке, которого все мы только и делали, что поносили последние года, называли «чучело орла», и еще как-то называли, уж не помню как... Как мы все смелы в своих осуждениях, особенно те, кто и половины, и трети, и четверти не испытали того, что выпало на долю многих, как легко судим человека, поставленного в нечеловеческие условия... Как прекрасно, что ты не забыл сделанного тебе добра и, как мог, за это добро отплатил...
Когда в июне 49 года я сдавала экзамены за I курс, живя в общежитии второго этажа, то в это время шли госэкзамены твоего курса? Кажется, курса старше тебя – там была Элла Зингер. Я запомнила ее потому, что она боялась идти на какой-то экзамен, за ней бегали, ее искали, а она тем временем сидела на полу в нашей комнате, разложив около себя фотоснимки своего ребенка (кажется, незаконного?), рыдала и, обращаясь к своему малютке, говорила какие-то слова, вроде: «Знал бы ты, что ждет твою мамочку!» Куда она делась, эта маленькая рыженькая Элла? А ребенок уже усат и, возможно, женат уже по второму разу – ведь прошли не года, а десятилетия...
Твои «Муки» напустили на меня полно воспоминаний, которые вот уже третий день безмолвно развивают предо мною свой свиток... А очень правильно, между прочим, тобою сказано о том, что нет начинающих писателей... Ну и вообще – это все тебе очень удалось...
Радуюсь за тебя... Вот мы пришли с Верейским к тебе, в доме тепло, уютно, вкусно пахнет, щебечет малютка, сидящий на твоих руках, на кухне возится Маша с добрым лицом (Я – ей: «Маша, не беспокойтесь, мы уже обедали!» Она: «А у меня все готово, на всех хватит!»), стол накрыт, все уютно, все красиво, и сразу мне вспомнился этот же дом, который еще так недавно был угрюм, печален, обвалившийся потолок, холостяцкое угощение в лице кое-как накромсанного сыра, и особенно ясно вспомнился тот вечер, когда ты принимал каких-то немцев с «сопровождающими лицами», а я пришла к тебе часов в 9, на кухне было полно грязной посуды, которую, плача, мыла дочь Оля, и мы что-то ели на краю заваленного этой посудой кухонного стола, и я в какой-то момент (ты рассказывал, как угощал немцев, сам делая бутерброды) сказала: «Нет, Юра, тебе нужна женщина».
Она появилась, и слава ей: как она изменила тебя, твой дом, твою жизнь, и за такой рекордно-короткий срок!
Ну все. Целую тебя.
Твоя Наталья Ильина
266
Александр Александрович Реформатский – ученый-лингвист, муж Н. Ильиной.
Зимой Ю. В. читал мне главы из романа «Время и место». Самыми лучшими были часы, когда, прочитав несколько новых страниц, он вспоминал время, о котором писал в тот день. Много смешного, много печального.
Я помню рассказ Казанина, сидевшего в одной камере на Лубянке с отцом Ю.
Роман уже жил своей жизнью.
Мне казалось, что я знаю Юру почти наизусть. Это было не так.
Иногда вдруг узнавала себя на страницах романа в беспощадном свете. Однажды после особенно откровенного и жесткого пассажа он спросил:
– Это ничего? Ты как?
Мол, держишь удар? Я ответила, мне кажется, спокойно:
– Это слишком. Но не обращай внимания.
Я знала, что так же беспощаден он и к себе.
Был один случай, мы заигрались в прямом смысле. Вздумалось мне изобрести ситуацию, будто мы – другие люди и только что познакомились. Я зарвалась, недооценив его пронзительное понимание людей, понимание не только того, чем человек хочет казаться, но глубже: он умел разбирать человека, как матрешку. Вот я и получила свое. Дело чуть не кончилось разрывом, а в дневнике появилась запись:
Теперь я знаю, какой она была с другими. Зачем я добивался этого знания? Вечное стремление дочерпывать до конца. Мать была права: не надо дочерпывать до конца. На дне бывает ил, водоросли.
И совсем другое.
Вчера ходили к Зимянину [267] большой компанией, просить за Ю. П., [268] за театр, который медленно строится, против Минкульта со всеми его худсоветами, приемками и прочей дребеденью.
Маленький человечек сидел за огромным столом и время от времени тер виски со страдальческой гримасой.
А. участливо спросил:
– Мигрень?
– Да, мигрень от бессонницы.
Тема для всех близкая, и понеслась. Стали давать советы, как бороться с этим злом – бессонницей. Конечно же, деликатнейшим образом дали понять, что при такой загруженности государственными делами бессонница – бич неизбежный. Нужно то-то и то-то делать.
М. посоветовал горячий сладкий чай. Б. – прогулки перед сном. В. – детективы. Е. – какие-то травы и не работать допоздна...
Съехали на работу. Кто какое время предпочитает. Все делились опытом наперегонки, когда и как. Я молчал в углу. Было противно. Человечек все чаще бросал на меня короткий контрольный взгляд. Так учитель поглядывает на двоечника и хулигана, сидящего на последней парте.
– А вы, Юрий Валентинович, когда предпочитаете работать?
– А я предпочитаю вообще не работать.
«Испортил песню, дурак!»
267
М. В. Зимянин – секретарь ЦК КПСС, курировал идеологию.
268
Ю. П. Любимов – режиссер Театра на Таганке.
Такие выходки даром не проходят.
У Зимянина была хорошая память. Когда, уже после смерти Юры, Олег Николаевич Ефремов задумал поставить «Старика» на сцене МХАТа, Зимянин, который по-прежнему «отвечал за творчество», категорически запретил это делать.
На Юру вообще иногда «находило».
Я помню первый визит к одним моим новым родственникам. Только что вышел сборник с «Домом на набережной», и один из родственников все никак не мог переключиться с темы грядущего гонорара.
– А сколько вы получите?
– Не знаю.
– Нет, ну все-таки.
– Не знаю, неважно.
– Как неважно?! Вы ведь живете от гонорара к гонорару. Что заработаете, на то...
– А я вообще больше работать не буду. Я вот женился на Ольге Романовне, чтоб не работать. Она женщина состоятельная, сценарии пишет. Перехожу на ее иждивение. Возьмешь? (Это ко мне.)
Мне было очень неловко, другим, кажется, тоже.
Я потом упрекнула:
– Зачем ты так! Нехорошо, я у них первый раз в доме...
– А надоело! Сколько да сколько, он и не прочитал даже, а уже сколько!
Зимой Ю. В. был в Финляндии. Необычная поездка, а ведь он не в первый раз был в этой стране. Да, эта страна значила для него больше, чем какая-либо другая: здесь работал его отец, здесь он, малыш, сидел у отца на руках, даже фотография сохранилась, сделанная в Ловизе. Но почему именно зимой восьмидесятого Юра, вернувшись из Финляндии, написал рассказ «Серое небо, мачты и рыжая лошадь», рассказ, который заканчивается ужасными словами: «Круг замкнулся, внутри него уместилась вся жизнь». Почему замкнулся? Почему уже уместилась? Ведь ему было только пятьдесят пять. Правда, анализ крови не очень благополучный, но с кем не бывает. Врачи поликлиники не беспокоились. А сам Юра никуда ходить по поводу здоровья категорически не желал. Был болевой приступ – наверное, камень.
В апреле сидел за столом, обедал. Вдруг побледнел, лоб в испарине. Встал, прилег на диван: «У меня, кажется, приступ аппендицита». Многое, связанное со здоровьем, зловещие симптомы, скрывал от меня. Хотя это он сказал когда-то: «Зачем я тебе нужен, я же гнилой насквозь».
В апреле он выступал на литературно-творческой конференции молодых. Конференция проходила в доме отдыха рядом с нашим дачным поселком. По дороге вспоминали, как много лет тому назад я убегала с такой же конференции к нему на дачу. Веселились. «Теперь ты солидная матрона».
Во время выступления ему стало плохо. Он побледнел, но выступление закончил. Я тащила его поскорей домой, но молодые хотели еще поговорить, окружили его. Один режиссер все не мог отлипнуть, все талдычил, как он хочет поставить в театре что-нибудь из Юриных произведений.
– Но ведь не дадут.
Юра раздраженно:
– Да вы попробуйте. Любимову тоже не давали, а он взял.
В этот день он записал:
Есть такие люди, они как бы облегчают совесть, сообщая мне каждый раз при встрече, как они ценят мое творчество и как хотели бы, но... Вот сегодня. Уже успешный, хотя и не старый, режиссер завел ту же мутоту, – мечтает, мол, об инсценировке, о спектакле, но... многозначительно развел руками и глазки завел к потолку.
Я не сдержался: «Да вы третий год свидетельствуете мне, так сказать, о своей симпатии, а Любимов второй спектакль ставит. И вы попробуйте, начните». Он отскочил.