Из дневников
Шрифт:
– Потому, что он подлец, свинья!
– Прус?!
– Да. Не хотел подписать адрес Ежу, [75] не хотел войти в жюри конкурса, объявленного пулавскими студентами. [76] А его апрельские хроники? [77] И написал-то всего несколько шутовских анекдотов, несколько сентиментальных рассказов – и за это его почтить дипломом?
Вот так обычно соотечественники оценивают своих пророков, своих великих людей. Недавно Новинский убеждал меня, что Крашевский не заслужил, чтобы его поминали добром, даже имя его следует заклеймить позором, подумайте, «этот великий Крашевский»… имел содержанку – немку!
75
ЕжТеодор Томаш – литературный псевдоним Зыгмунта Милковского (1824–1915),
Еж пользовался большой популярностью среди польской молодежи. В 1886 и 1887 гг. варшавские студенты по случаю годовщины основания «Демократического общества» посылали Ежу многочисленные адреса, приветствуя его как патриарха национально-освободительного движения.
76
В 1887 г. студенты Сельскохозяйственного и Лесного институтов в Пулавах объявили конкурс на тему: «Как улучшить быт служащих, занятых в сельском хозяйстве». Болеслав Прус в своих «Еженедельных хрониках» («Варшавский Курьер», 6 февраля 1887 г.) отрицательно отнесся к этому начинанию.
77
Речь идет о хронике, написанной Прусом для № 93 «Варшавского Курьера» (от 3 апреля 1887 г.), в которой проявилась свойственная ему вера в программу малых дел. В ответ на появившиеся в печати возражения («Варшавский Курьер», № 101 от 13 апреля 1887 г.), Прус вторично обосновал свою прежнюю позицию в хронике от 15 апреля («Варшавский Курьер», № 103).
Вот так судят у нас о колоссах, титанах, вождях народа!
По-моему, за Ежем идет у нас Прус. Первый – самый выдающийся поляк, второй – самый выдающийся художник. Сенкевич и Ожешко стоят особняком.
Прус – это художник, философ, поэт; он патриот и гражданин, экономист, журналист. В какой-то мере он соединяет в себе черты Диккенса, Додэ, Достоевского. Наконец Прус – единственный у нас психолог народа.
Если бы меня спросили, кого я чту из своих соотечественников, я ответил бы – Ежа. Если бы меня спросили, кого я люблю, я бы ответил, что люблю Пруса.
Это замечательный человек.
Он так добр, что в его произведениях не найдешь плохих людей, так добр, что никогда не сторонится горя. Я не слышал в его гениальном смехе презрения. Если вслушаться в его смех, в нем звучат слезы. Слезы – вот его улыбка.
Раскрывая психологическую драму маленьких людей, Прус проявляет гениальную интуицию и необыкновенную силу художественного воплощения.
Его произведения – это поэмы, трогательные, как музыка Шопена, и одновременно они подобны открытиям, совершаемым при помощи микроскопа. Он показывает в свой микроскоп жизнь таких сперматозоидов… Но откуда ему ведомы их страдания? Где он черпает силу, которая нас возбуждает, сердит, бесит, наконец приводит в ярость? Только поднимешь глаза, полные слез, и на следующей же странице видишь его грустную улыбку… Объяснения он не дает.
Прус – поэт, и этим все сказано. Это великое сердце, возлюбившее всех униженных, презираемых, сирых Прус – это сердце народа. Его произведения нельзя постичь разумом, ибо он поэт. Иногда читатель смеется от души там, где льются слезы.
11 ноября 1887 г.Когда голодный и ослабевший, в пальтишке с чужого плеча, тесном как смирительная рубашка, в дырявых ботинках, чей вид взывает к небесам о мести, с пылающей головой – я поворачиваю с Краковского предместья на Каровую улицу и стою у самого ее начала, и ветер, снег и дождь воют не в полсилы, а во всю свою дьявольскую мощь, когда холод пронизывает меня до мозга костей, – я падаю духом и начинаю чувствовать всю низость, подлость, бесполезность, ненужность своего существования, всю свою посредственность. Тогда слезы катятся по моим щекам черт знает почему, и я отдал бы полжизни, лишь бы эти мысли исчезли. Я так одинок, что бесценным богатством кажется мне мечта о том, будто у меня есть мать, которая мне не может помочь, не может меня спасти, и только пишет мне раз в год: «Сын мой, будь стойким, трудись, никогда не смиряйся духом. Помни, что я еще жива».
Но у меня нет никого, кроме того беспредельного, что зовется родиной. Эта мать завладевает всем сердцем, а взамен не дает даже искры чувства, не позволяет даже умереть за нее.
4 марта 1888 г.Леопарди и Шевченко ударяют порой в медную струну горького отчаяния, бесстрастного, как оскал мертвеца. Звук, извлеченный мужицкой рукой украинца, пожалуй, еще более мрачен, чем жуткие, резкие, замогильные аккорды итальянского горбуна. С каким трудом, должно быть, из груди Шевченко вырвалась эта жалоба, соединенная с насмешкой: «А может, боже, с панами ты советуешься, как править миром?» [78]
78
…«А
Вторую половину этого стихотворения на украинском языке Жеромский выписывает в дневнике перед записью от 4 марта 1888 г.
В поэзии этого мученика звучат ноты простые, но мрачные, хватающие за сердце, и слышатся в ней страдальческие стоны – а порой пронзительный крик, крик ста тысяч гайдамаков. Там привьется, взойдет и принесет плоды великая идея Лассаля. Низвергнуть пана и задушить царя, убить попа и повесить жида, мужику дать землю и образование – вот святое дело, взращенное в веках. Пан, будь то русский или поляк, оба дерут шкуру с украинцев… Там родился пан Леон и теперь он взирает глазами украинца на нашего краковского пана.
21 мая 1888 г.Труд! Да, труд! Но почему труд не вознаграждается, почему мой должник [79] ест обед, а я вместо обеда грызу ногти? Почему я провожу бессонные ночи за работой, а светское общество с шумом разъезжает в великолепных экипажах, веселится в салонах, пьет вино из замшелых бутылок? Да, во мне говорит уже не абстрактное мышление, а голос серой толпы голодных, задавленных, отогнанных от стола.
Значит, коммунизм?
79
Жеромскому, который очень нуждался в студенческие годы и охотно брался за любой заработок, часто приходилось долго ждать гонорара за выполненную работу (перевод на польский язык курса геометрии, разделов из собрания сочинений В. С. Соловьева).
Попробуйте вы, сытые господа, не увидеть его здесь, в нашей бездне!..
Эта голодная неделя надолго останется в моей памяти. Мои мысли стали глубже.
2 августа 1888 г.У ксендза-настоятеля я познакомился с ее сиятельством урожденной графиней Езерской и пр. и пр., пани Натальей. Некрасивая, набожная, добродетельная, в беседе утонченно вежливая, как и подобает жене «станьчика». [80] Разговаривает только о том, о чем говорит ее собеседник, но много и изысканно. Завидую умению этих людей соблюдать светские условности. С его сиятельством молодым филаретом [81] я познакомился во время фейерверков. Обычный аристократ-шалопай, у которого одни только лошади на уме.
80
Речь идет о жене крупного магната Мартина Хростяк-Попеля. В его имении Курозвенках (Келецкая губерния) Жеромский жил с июля по октябрь 1888 г. в гостях у своего двоюродного брата Юзефа Саского, управляющего этим имением. Называя Попеля «станьчиком», Жеромский подчеркивает этим его принадлежность к крайне реакционной части польского дворянства («станьчиками» назывались сторонники преданной австрийскому двору консервативной и клерикальной партии галицийской аристократии).
81
С молодым филаретом… – так Жеромский называет сына Мартина Хростяк-Попеля, Павла Попеля, который был студентом Ягеллонского университета в Кракове и членом «Братства филаретов» – студенческой организации, объединявшей студентов преимущественно аристократического происхождения.
Зато сам «ясновельможный» является ярким воплощением того типа, который мы называем «польским паном», имея в виду и традиционный облик, восходящий к XVI веку, и современную его сущность. В этом последнем смысле он – настоящий буржуа. По внешности – европейский джентльмен, в политических вопросах – «станьчик» и тиран по отношению ко всем. Каждого встречного в своих владениях он заставляет ломать перед собой шапку. Бьет крестьян по лицу и за малейшую провинность тащит в суд. Помню одно его изречение:
– Что такое, почему не наняли рабочих?
– Никак нельзя найти.
– То есть как это, раз я плачу?
– Да теперь все на себя работают, свои поля убирают.
– Мои деньги, значит – мои люди.
Вот почему я называю его законченным типом буржуа. Крестьянин и мещанин платят батраку на уборке урожая 2 злотых, не считая харчей, – он платит 50 грошей. Жнет пятью жнейками, пока крестьяне не убрали свой хлеб, а потом они вынуждены наниматься к нему за 50 грошей, так как во всей округе больше негде заработать.