Из круга женского: Стихотворения, эссе
Шрифт:
«Его книги убедительны, как наши финансовые сметы, — замечает Сизеранн, — а метод его писанья так же запутан, как расписания поездов на станциях, перед которыми в раздумье стоят праздные пассажиры». Рёскин сам сознает отсутствие системы и плана в своих сочинениях. «Один из друзей жестоко упрекает меня за несвязность моего Fors Clavigera и настаивает, чтобы я написал вместо этого стройно, последовательно составленную книгу, — но он с одинаковым успехом мог бы требовать, чтобы береза, растущая из трещины скалы, заранее определила направление, которое примут ее ветви. Ветра и ливни направят их согласно своей дикой фантазии, а чревоточины и рубцы будут изъязвлять ее бледно-розовый ствол в тех местах, где назначит судьба». Зато каждая отдельная мысль в произведениях Рёскина выступает необыкновенно ясно и определенно. Говорит ли он о главных правилах в живописи, дает ли эстетическую психологию древнего грека, поясняет ли смысл и идею драпировки и красоту ниспадающих тканей, скрывающих за собой движение и силу, спокойствие и строгость, — везде образы его ясны и убедительны. Чтобы пояснить необходимость простоты композиции в историческом пейзаже, чтобы доказать, что большое количество и смесь деталей в картине ослабляют общее впечатление, — он дает описание окрестностей Рима при солнечном закате; чтобы показать, на какой почве вырос Тициан и какое влияние на душу и глаз художника имеют впечатления его детства, — он рисует
«Многие критики философствовали, мало кто любил», — говорит Сизеранн. Все произведения Рёскина, все его аргументы и картины служат ему только средством для выражения того энтузиазма, которым непременно полна его душа. Имея его книги в руках, говорит Сизеранн, турист чувствует себя как дома в галереях Флоренции и Рима; его как бы сопровождает опытный руководитель, который поясняет нам наши впечатления, обращает наше внимание на то, что могло бы ускользнуть от него, и мы чувствуем себя, по выражению Сизеранна, «облагороженными, испытывая волнение перед тем, что волновало много веков назад, и этим восхищением перед произведениями искусства всех времен как бы сливаясь с душой всего человечества»…
Рёскин не признает научного анализа в применении его к изучению природы. «Наука и анализ не дают никакого представления о том, что составляет суть природы, ее жизнь, обаяние и красоту». Его не удовлетворяет философия, ставящая себе задачей разъяснение причины явлений; он требует объяснения формы. Ему нужна такая философия, которая «указывала бы не только на законы создания, но и на радость его, которая разделяла бы существа не только по их виду и механическим функциям, но и по их эстетическим свойствам». «Долгая 80-летняя работа геологического Общества, — говорит он в другом месте, — не могла определить многое такое относительно вида и строения гор, что Тернер выразил несколькими взмахами кисти, когда еще был ребенком, и ни один из ученых не сумеет представить и передать естественное и могучее движение человеческого тела с таким совершенством, как это сделал 300 лет тому назад сын бедного красильщика Тинторетто».
Только эстетическое чувство может подсказать то, чего не даст никакая наука, и этому-то чувству Рёскин придает огромное значение. «Философы думают, — говорит он, — что все, что есть прекрасного, можно найти в лексиконах, что все зависит только от перестановки слов… Но мы, художники, знаем, что существует нечто большее — любовь, которая создает целый мир единым взглядом или вздохом, и что недостаток любви и есть, может быть, истинная смерть… Когда ученые пытаются объяснить все прекрасное полезным — их можно уподобить древесным червям, забравшимся в раму художественной картины; они могут рассуждать о достоинствах деревянной рамы, но краски им не по вкусу и, дойдя до них, они объявляют, что это результат действия молекулярных сил. Для того же, кто видит и понимает картину природы, — для кого эти гармоничные, мощные и нежные тона составляют счастье, кто любит их со всем пылом души, добросовестно старается создать, правда, всегда только жалкое, но все же верное их подобие и плачет от радости, когда это удается, — для того задача создания совсем не так проста и не может быть объяснена простой эволюцией видов». Участие здесь высшей силы для него очевидно. Несмотря на это, учение Рёскина совершенно чуждо догматизма. Он не утверждает ничего свыше того, что видит и слышит. Он публично оскорбляет традиции старого университета, насмехаясь над самовластием догматов, он преследует мистиков. И, находя, что мистицизм не более науки может разъяснить задачу бытия, он обращается к природе и к ее красоте. Эту красоту он называет «великой вдохновительницей человеческих поступков, высшей радостью и высшим законом». Поэтому для Рёскина в наивных, но поэтических заблуждениях детских верований больше правды, чем в формально-логических построениях философского мистицизма…
Если эстетическое чувство и искусство, как выражение его, есть единственный способ дать нам верное представление об окружающем мире, то артист, по выражению Рёскина, является «возбудителем нашего восхищения», посредником между людьми и природой, исполнителем одной из величайших задач. Он разъясняет самые неуловимые законы, доставляет нам высшие радости и наглядно знакомит нас с прошлым всех народов и со всеми периодами их душевной жизни. Но художник не должен забывать, — говорит Рёскин, — что насколько его роль велика относительно человека, настолько она ничтожна перед лицом самой природы, — что все его искусство не что иное, как акт восхваления ее, и что малейшая частность в природе важнее целого в искусстве: «Пусть лучше погибнут картины всего мира, чем птицы перестанут вить свои гнезда», — говорит Рёскин, поясняя образом эту мысль. Отсюда понятным становится требование, чтобы художник относился к природе с благоговением, «не дерзая изменить ее, во всей простоте своего сердца, ничего не отбрасывая и ничего не изменяя». В этих словах уже слышится прерафаэлизм, нашедший в Рёскине своего апостола. Идеализировать, то есть исправлять и улучшать природу, представляется ему кощунством. Школа реалистов тоже возбуждает его неудовольствие своим смешением предметов натуральных и искусственных. «Люди фабрикуют какой-нибудь уродливый предмет вопреки всем законам природы, — говорит Рёскин, — и затем начинают уверять нас, что этот предмет прекрасен, потому что он реален, и художники-реалисты, изобразив на картинах ряд таких реальных предметов, как локомотивы, извозчики, рестораны и велосипеды, называют это природой и требуют нашего восхищения». И для человеческой модели Рёскин не допускает исключения. Наружная оболочка современного человека кажется ему лживой и потому не реальной: «Человек природы, истинно прекрасное существо, не исковерканное неправильным воспитанием и требованиями цивилизации, это — человек прежних времен, а не машинного парового века, это — Аполлон Сиракузский, а не избиратель Гладстона. Это человек, созданный природой, а не self-made man». И потому в добросовестной передаче природы Рёскин находит возможным «снять с лица людей следы упадка, наложенные на них нашим искусственным временем, восстановить истинный текст, очистив его от прибавок». Всякое искажение природы исчезнет само собой от любви и наивного восхищения, с которыми артист приступит к делу, руководствуясь только своим чувством любви. «Прежде всего природа учит нас спокойствию, — говорит Рёскин, — исключает всякое резкое движение — и таково первое требование живописи. Вас должны интересовать эти создания сами по себе, а не то, что с ними происходит». В этом отношении Лоренцо ди Креди, Карпаччио, Боттичелли, Фра-Анжелико — словом, все, «кто брался за краски не с тем, чтобы блеснуть самому, как выразился Рёскин, а чтобы заставить восхищаться
Рёскин — натура цельная, и потому эстетическая теория не остается у него в душе одинокой, чуждой влияния на общее мировоззрение. Напротив, она захватывает все его существо и властно определяет содержание его мыслей о жизни вообще, причем внимание его с особой силой привлекается вопросами морали и тесно с ней связанной областью экономических отношений. Этому-то постепенному развитию мысли и переходу Рёскина на почву общественных вопросов и посвящает Сизеранн третью часть своей книги.
Ставя выше всего красоту, ценя в искусстве простое и добросовестное воспроизведение ее, Рёскин обращает глаза к жизни, ища прекрасных моделей для искусства, — и не находит их. «Все живописное в наших жилищах, одеждах, даже в утвари и в вооружениях исчезает из жизни и сохраняется лишь на театральных подмостках и в музеях, — говорит он, — железные дороги переносят нас быстрее прежнего к излюбленным уголкам земли, но они же искажают их своими туннелями и насыпями. Каждая новая линия, проходя, как морщина, по лицу земли, стирает частицу ее красоты. Наши реки заграждены плотинами, наши леса вырубают, чтобы строить заводы, и, вместо пения птиц, слышится свист и грохот паровых машин. Но стали ли люди счастливее от этого и поют ли они больше прежнего? Увы, нет!» В людях он видит то же отсутствие красоты, — ежедневно растут болезни, преступления, самоубийства, ежедневно где-нибудь вспыхивает возмущение рабочих, и вся эта голодная, жалующаяся или угрожающая толпа бессильно движется перед нами… Как же искусство может воспроизводить красоту, когда ее нет больше на земле? Рёскин понимает, что нельзя восстановить искусство, не изменив жизни, и решает на ней прежде остановить внимание, — мысль его из эстетической постепенно становится моральной, и, покинув область чистого искусства, он понемногу всецело отдается общественным вопросам. Вдумавшись в социальные условия жизни, он приходит к убеждению, что причиной всякого зла является богатство. Пейзажи портятся железной дорогой, вычурной архитектурой домов и вообще отсутствием в обстановке людей первобытной простоты, — словом, тем, что является следствием богатства. Человека портят нищета, болезнь, пороки, непосильный труд, то есть следствия того же богатства немногих, порождающего бедность большинства. «Единственное и величайшее богатство есть жизнь, — говорит Рёскин, — но жизнь, полная любви, радости и стремления к прекрасному. Богатейшей страной мира может быть названа та, которая воспитывает наибольшее число благородных и счастливых человеческих существ…» А так как нищета народных масс стоит на пути к такому богатству неодолимым препятствием, то экономическая реформа является основным условием для восстановления на земле красоты и счастья. Особенное зло видит Рёскин в огромном расстоянии, отделяющем хозяина от рабочего, и в механизации, мешающей рабочему находить удовольствие в своей работе.
«Не то главное зло, — говорит он, — что люди плохо накормлены, а то, что они не находят никакого удовольствия в деле, которым добывают себе хлеб, и потому привыкают смотреть на богатство как на источник всех радостей. Они чувствуют, что труд, на который они обречены, действительно унижает их и попирает их человеческое достоинство». А причиной этого — механическое производство: если рабочий остается без занятий, если он получает низкую плату, если он становится алкоголиком, — виновата машина. Эти и тому подобные мысли у Рёскина — не просто досужее философствование. И вот появляется целый ряд предприятий с характером социальных опытов. В мае 1871 года Рёскин основывает общество Св. Георгия, целью которого он ставит возвращение к бездымному веку, к веку сознательного, красивого, здорового труда. «Мы попытаемся сделать хоть один уголок английской территории прекрасным, мирным и плодородным, — говорит он. — У нас не будет там ни паровых двигателей, ни железных дорог, но зато и не будет ни одного жалкого, немыслящего существа. Когда нам нужно будет поехать куда-нибудь, мы отправимся спокойно и безопасно, не делая по сорока миль в час с опасностью жизни; когда нам потребуется перевозить что-нибудь — мы перевезем на спине наших животных, перенесем сами или нагрузим на телеги и лодки».
В шести милях от Шеффилда он приобретает участок земли в тринадцать акров; на нем он хочет разводить в большом количестве овощи и плоды для снабжения шеффилдского рынка по определенным и умеренным ценам. Один из членов Общества пожертвовал для той же цели еще участок земли близ Бармута, другой — 20 акр в одном из живописных уголков Ворчестшера.
«Мне отрадно видеть, — говорит Рёскин, — как мало, сравнительно, требуется труда и денег, чтобы обратить эти скалы в цветущие сады». Кустарные производства также сильно занимают его. Он восстанавливает ручное прядение льна, производство домашних сукон, полотен и холста.
«На острове Мэне существовало прежде прекрасное, здоровое ремесло для женщин. — говорит он, — ручное прядение шерсти местных овец, но вознаграждение за этот труд было так ничтожно, что старые, больные женщины принуждены были бросать свои прялки и отправляться работать в нездоровые каменноугольные копи».
Он снова организует это производство, и для выделки из шерсти сукна строит водяную мельницу. Общество Св. Георгия, по мысли Рёскина, только тогда пользуется машинами, когда они не препятствуют здоровой физической работе и не превращают ловкость ручного труда в механическую, тупую работу. Как двигатели, допускаются только естественные силы природы: вода, ветер; пар же окончательно изгнан, как жестокий истребитель топлива. В живописной лесной местности был нанят небольшой домик и обращен в школу ручного прядения. Как только женщина научалась этому искусству, ей выдавались на дом самопрялка и лен, и пряжа принималась от нее по определенной цене. Ткацкий станок Рёскин восстановил по одной картине Джотто, а несколько стихов из «Одиссеи» учат рёскинцев белить полотно. Благодаря прочности этих изделий, главным же образом, благодаря содействию и популярности Рёскина, все эти производства быстро пошли в ход, и теперь в высших кругах Англии в большом употреблении Ruskinlinen и сукно St. Georges Guild’a. Нечего и говорить, что все выручаемые с продажи деньги идут исключительно тем, кто участвует в этой работе.
Одновременно с этими социальными опытами начинается второй литературный период деятельности Рёскина, состоящий из целого ряда журнальных статей, публичных лекций и ряда писем, обращенных к трудовому люду Англии под общим заглавием «Fors Clavigera» и имеющим целью духовное развитие английских рабочих. Типография, в которой печатаются его сочинения, расположена вдали от Лондона, среди полей и лесов, как бы в виде протеста против неизящества наших современных мастерских. Деятельность его изумительна. У себя в Брантвуде, куда окончательно переселяется после смерти своих родителей, он затевает всевозможные работы с целью привлечь рабочих к здоровому труду на воздухе и оттянуть их от городов, — и сам показывает пример труда, отправляясь со своими оксфордскими студентами исправлять дорогу и чинить крыши бедняков. В этом Сизеранн отмечает черту сходства с нашим Толстым, о котором Рёскин сказал, что он будет его «лучшим преемником».