Из моего прошлого 1903-1919 г.г.
Шрифт:
Я «позволил» Государственной Думе слишком много говорить, она постоянно вмешивается во все дела управления, критикует всех и вся она не щадит и самого трона всевозможными намеками. Под предлогом критики «безответственных» распорядителей в лице Великих Князей расшатывается, говорилось тогда, самая Верховная Власть. А я не принимаю никаких мер к обузданию и не умею или не хочу влиять на печать, которая также разнуздана и не считается с властью, как будто я был вооружен какими-либо мерами.
Не доставало только прямого обвинения в умышленном соучастии, но т. к. на это уже никто не решился, потому что такое обвинение было бы просто абсурдно, – то осталось выдвигать слабость
Под таким руководительством, говорилось тогда, политика Poccии становится колеблющеюся и недостойною великого народа, великой страны и великого Государя! Такие речи производили впечатление, а когда к ним присоединяются еще и личные влияния докладчиков, домашних советчиков и т. д., то результат может быть только один – увольнение рано или поздно с большим или меньшим почетом.
На этом мне следовало бы закончить мои воспоминания пережитой поры и коротко рассказать лишь то, что пришлось пережить потом, когда так резко повернулась страница моей трудовой жизни.
Но мне еще хочется сказать всего несколько слов о том, что за все испытания, соединенные с моим оставлением активной работы, у меня не оставалось ни малейшей горечи к моему Государю ни при Его жизни, ни тем более после Его кончины.
Не только сейчас, когда прошло столько лет с той поры и от прошлого не осталось ничего, кроме груды развалин, да воспоминаний, не оставлявших меня ни на минуту, – о том злодеянии, которое совершено над Ним и над всеми, кто был Ему особенно дорог, – но даже и тогда, 30 января 1914 года, в кабинете Государя в Царском Селе, в минуту расставанья, после десяти лет моего постоянного с Ним общения, – мною овладело одно чувство бесконечной грусти о том, как тяжело переживал Государь принятое Им решение, навеянное очевидно мучительно-продуманною необходимостью принять его во имя государственной пользы, но вызванное иными, по большей части внешними причинами.
Мне было тяжело покидать Государя в минуту ясно сознаваемого мною приближения исключительно тяжелых для России обстоятельств и не иметь при том права сказать Ему об этом, так как письмо Его ко мне закрывало к этому всякую возможность.
Я не говорю уже о том, что я остро и болезненно чувствовал расставание с тем делом, которое сблизило меня с финансовым ведомством за 16 лет моей работы в нем. Но когда прошли первые дни и миновали все проявления оказанного мне широкого сочувствия и трогательной привязанности ко мне, в особенности моих бывших сослуживцев, – я быстро нашел душевное равновесие и приобрел тот покой, к которому я не раз так искренно стремился.
А когда, шесть месяцев спустя, Россия была вовлечена в войну, опасность которой я старался отстранять в меру данной мне к тому возможности – я сказал себе с глубокою верою в мудрость Промысла, что судьба уберегла меня от ответственности за неизбежную для моей родины катастрофу. Я слишком близко видел все недостатки военной организации, я жил среди той легкости, с которой относились люди, стоявшие наверху правительственной лестницы, к возможности вооруженного столкновения с нашим западным соседом, я не уставал твердить об этом Государю, несмотря на то, что я видел, что это было Ему непонятно, и что мои возражения по отдельным поводам не остаются без невыгодного и для меня самого впечатления. Встречал я и со стороны моих товарищей по Совету Министров недвусмысленные
Я привел в соответствующих местах моих воспоминаний немало доказательств этого тяжелого разлада, который существовал между мною и моими, столь же, как и я, ответственными сотрудниками Государя. Мой голос не был услышан, и я стоял особняком среди значительной части нашего правительства того времени. Но я должен сказать с глубочайшим убеждением, что каково бы ни было наше внутреннее несогласие в риторические минуты еще задолго предшествовавшие войне, предотвратить ее зависло не от России.
Война была предрешена еще тогда, когда у нас были убеждены, что ее не будет и всякие опасения ее считались преувеличенными, либо построенными на односторонней оценке событий.
Но я не разделяю и того мнения, которое живет и до сих пор в известной части русского общества и не раз выражалось открыто, – что война могла быть нами предотвращена при большем искусстве и при большей предусмотрительности в ведении нашей внешней политики.
Не неся никакой ответственности за войну, я, тем не менее, открыто исповедую, как буду исповедывать до конца моих дней, что на России не лежит никакой ответственности за ту мировую катастрофу, от которой больше всего пострадала именно Россия. Она была бессильна остановить неумолимый ход роковых событий, подготовленных задолго теми, кто все рассчитывал наперед, но не понял только одного, что человеческому предвидению положен свой предел, неподдающийся абсолютному взвешиванию, как не понял и того, что многое совершается вопреки заранее составленным расчетам.
Еще за восемь месяцев до начала войны, в бытность мою в Берлине, было очевидно, что мирным дням истекает скоро последний срок, что катастрофа приближается верным, неотвратимым шагом, и что ряд окончательных подготовительных мер, начатых, еще в 1911 году, т. е. за три года, уже замыкает свой страшный цикл, и никакое миролюбие русского Императора или искусство окружающих Его деятелей не в состоянии более разомкнуть скованной цепи, если не совершится чуда.
Моему взгляду на этот вопрос есть и уцелевший еще и теперь свидетель – мой всеподданнейший доклад Государю в конце 1913 года. Он опубликован советской властью. Когда-нибудь этот документ войдет в состав исторического матерьяла о происхождении войны 1914-1918 г.г., и беспристрастный разбор его скажет правду об этом вопросе, все еще составляющем предмет страстной полемики.
Не узнает только никто того, что происходило в душе Государя в ту минуту, когда, докладывая Ему в половине ноября 1913 г. о моей заграничной поездке и свидании в Берлине с Императором Вильгельмом, я дополнил мой письменный доклад теми личными моими впечатлениями, которые сложили во мне убеждение в близости и неотвратимости катастрофы.
Я не поверил этого убеждения моему письменному докладу, чтобы не давать ему огласки даже в той ограниченной среде, которой был доступен мой доклад. Его знал Министр Иностранных Дел Сазонов. Во всей исчерпывающей подробности узнал его в этот день и Государь.
Он ни разу не прервал меня за все время моего изложения и упорно смотрел прямо мне в глаза, как будто Ему хотелось проверить в них искренность моих слов.
Затем, отвернувшись к окну, у которого мы сидели, Он долго всматривался в расстилавшуюся перед ним безбрежную морскую даль и точно очнувшись после забытья, снова упорно посмотрел на меня и сказал приведенные уже мною Его слова, закончивши их загадочною мыслью: «На все воля Божья!»
Это было в мою последнюю поездку в Ливадию.