«Из пламя и света» (с иллюстрациями)
Шрифт:
— Тогда я сейчас же поеду к графу Бенкендорфу! Вы слышите? Я знаю графа Бенкендорфа, и вам достанется от него за ваше появление в моем доме!
Краснощекий полковник сделал крутой поворот и, обернувшись к своему помощнику, равнодушным голосом приказал:
— Ротмистр Пруткин, прочитайте госпоже Арсеньевой приказ.
Его помощник развернул лист бумаги и таким же равнодушным голосом неторопливо прочел:
— «Настоящим приказываю арестовать и препроводить по назначению гусара лейб-гвардии Лермонтова Михаила, опечатав принадлежащие ему вещи и документы». Подписано собственноручно: граф Бенкендорф.
— Все ясно, сударыня? —
— О вашем аресте имеется отдельный приказ.
— Слава, милый! — чуть слышно шепнул Лермонтов. — Ты из-за меня. Прости, голубчик, прости!..
Когда их уводили, бабушка с крепко сжатыми руками, с побелевшим лицом, по которому текли слезы, стояла покачиваясь, точно готовая упасть, Лермонтов взглянул на нее с жалостью и задержался на минуту у двери.
— Не горюйте, бабушка, — проговорил он спокойно, — и не плачьте, умоляю вас. Это все совсем не так страшно, и это участь не только моя, а многих честных людей нашего отечества. Но я скоро вернусь!
— Господин Лермонтов, — строго сказал жандарм, — прошу вас обойтиться без слов!
— Никак не могу, господин полковник! — с изысканной вежливостью ответил ему арестованный. — Слово теперь мое единственное оружие.
— Оружие не опасное-с.
— Очевидно, опасное, если вы за него меня арестуете.
И, обняв еще раз бабушку, Лермонтов первым вышел из своего дома.
Елизавета Алексеевна подошла к окну и прижалась к стеклу лбом, стараясь разглядеть хоть что-нибудь в зимнем мраке, надеясь увидеть хоть карету, в которой увезли Мишеньку. Но не увидела ничего, кроме белых вихрей снега, заметающих пустынную прямую улицу.
— Не вижу!.. Ничего не вижу! Отняли! Увезли!.. Почему же?.. Как это Мишенька мой говорил?.. «Боже мой, боже мой! Почему же у нас все так плохо?!»
ГЛАВА 15
За дверью его холодного карцера на верхнем этаже Главного штаба стоял часовой. На площади маршировали солдаты, и слышалась барабанная дробь.
Лермонтова вызывали на допрос к генералу. Генерал говорил железным голосом:
— Вы осмеливаетесь в стихах призывать к революции! Вы задели честь нашего высшего дворянства! Недаром за Пушкина вступились! Это он вас научил вольнодумству!
Лермонтов молчал. Только на слова о Пушкине ответил:
— Пушкину и государь император воздает должное.
— «Воздает должное»! Вот именно-с, правильно изволили сказать… «Дол-жно-е»! А недолжного и не воздает. А вы что такое насочинили? В мученики его произвели? Ну, уж это дело десятое, если вам так нравится. Но ведь вы против кого подняли голос? Против лиц, стоящих у трона! Вы забыли, в каком полку служите?..
Он старался не слушать, чтоб не ответить дерзостью.
Генерал вдруг весь наклонился вперед к стоявшему перед ним неподвижно Лермонтову и, вытянув побагровевшую шею и точно просверливая острым взглядом спокойное усталое лицо поэта, прокричал визгливым, каким-то бабьим голосом:
— Мальчишка! Знаете ли вы, что вы натворили? Как отозвался его сиятельство граф Александр Христофорович о ваших виршах? Преступными назвал он их, слышите?! Пре-ступ-ны-ми!..
— Нет, ничего… — побледнев, очень тихо ответил Лермонтов.
В конце концов генерал все-таки разрешил арестованному получать ежедневно «харчи» из дому.
В первый же раз, получив корзину, присланную бабушкой, он оставил у себя бумагу, в которую был завернут хлеб, и вечером смастерил себе что-то вроде чернил из печной сажи, разведенной вином. Потом лег на жесткую койку и отдался потоку мыслей и воспоминаний, который, начавшись с событий последнего дня, унес его в прошлое.
Кто-то пел за стеной и утром, и после вечернего обхода стражи, и даже ночью. Видимо, не спалось этому неизвестному соседу, и коротал он время негромкою песней, разгоняя горькую тоску. Он пел вполголоса мягким, заливчатым тенором, и Лермонтов слушал его с жадностью и отрадой, приблизив ухо к сыроватой стене.
Когда на другой день ему принесли из дому обед, он сунул незаметно на дно пустой корзины ту самую бумагу, в которую накануне был завернут хлеб.
Елизавета Алексеевна при помощи Шан-Гирея вынула ее дрожащими руками и, проливая горькие слезы и не выпуская ее из своих рук, принялась разбирать написанные сажей полустертые слова дорогого почерка.
Кто б ни был ты, печальный мой сосед… —медленно шевелились ее губы, —
Люблю тебя, как друга юных лет, Тебя, товарищ мой случайный, Хотя судьбы коварною игрой Навеки мы разлучены с тобой Стеной теперь, а после — тайной!— Не могу, Акимушка!.. — остановилась бабушка, беспомощно глядя на стихи. — За стеной Мишенька наш! За запором!..
— Но в этом ничего страшного нет, бабушка, и Мишеля, конечно, скоро освободят! Давайте-ка я вам прочитаю: у меня глаза получше.
— Разбери, голубчик, прошу тебя! — умоляюще сказала бабушка. — Ведь кто его знает, он, может быть, стихами-то о чем-нибудь меня просит, а я разобрать не могу!
Аким Шан-Гирей продолжал:
Когда зари румяный полусвет В окно тюрьмы прощальный свой привет Мне, умирая, посылает И, опершись на звучное ружье, Наш часовой, про старое житье Мечтая, стоя засыпает, — Тогда, чело склонив к сырой стене, Я слушаю — и в мрачной тишине Твои напевы раздаются. О чем они — не знаю; но тоской Исполнены, и звуки чередой, Как слезы, тихо льются, льются…