Из рода Караевых
Шрифт:
— Не стану я на немце ездить. Мне русской нации конь нужен — и все тут!
Глухарев засмеялся.
— Лошади, Отец, все одной нации — лошадиной. Хоть елецкий, хоть немецкий — конь, он и есть конь. Бери, Прохоров, не задерживай меня!
— Не возьму, товарищ старшина! Давайте русского!
Подошел лейтенант Лисицын и, узнав, в чем дело, сказал, улыбнувшись:
— Не понимаю вас, Прохоров! Отличный конь! Цветок душистых прерий, а не конь!
— Мне, товарищ лейтенант, этот цветок не нюхать. Мне на этом цветке работать придется, да еще
— Но он же, видно по всему, добродушная тварь и с хорошим характером.
Лейтенант поднял руку, чтобы потрепать Пферда по крутой шее, но «добродушная тварь» вдруг прижала уши к голове и, оскалив желтые зубы, попыталась укусить своего адвоката.
— Видали?! — обрадовался Прохоров. — Вся повадка фашистская! Да он русского голоса вовсе не признает, товарищ лейтенант. Я своему покойнику, бывало, только скажу: «Давай, Федя!» — и все в порядке. А этот! Сами видите — он по-русски ни бум-бум не понимает!
— А вы его кнутом! — строго сказал лейтенант Лисицын. — Этот язык он поймет, можете не сомневаться!
— Освободите от Пферда, товарищ лейтенант, прошу вас всей душой!
— Довольно, боец Прохоров! Берите коня и ступайте.
Отцу пришлось смириться, и он стал хозяином Пферда.
…Службу трофейный конь нес исправно, но отношения между Пфердом и Отцом оставались прохладными. Для Прохорова Пферд по-прежнему был «немцем», и помня завет лейтенанта Лисицына, он общался со своим четвероногим помощником главным образом на языке кнута. Глядя, как Отец, бранясь, настегивает Пферда по гладкому крупу, а тот лишь возмущенно крутит хвостом, протестуя против столь неделикатного с ним обращения, батарейцы утверждали, что Отец в конце концов научит его не только понимать, но даже и говорить по-русски.
А веселый наводчик Максим Гребенка при этом уверял всех, что первые слова, которые произнесет Пферд, будут не очень приличными, ибо других от своего хозяина он не слышал.
Нет, никак не мог Пферд заменить Прохорову покойного Федьку. Душа Отца томилась по-прежнему. Раньше, когда Федька был жив, в минуту острой сердечной тоски по дому, по далекой елецкой земле, можно было подойти к Федьке, положить руку на его теплый, нежный храп, вздохнуть и сказать:
— Так оно, брат Федька!
И Федька, ответно вздыхая, фыркал в ладонь, будто отвечал:
«Ничего, Отец, живы будем — не помрем. Наше дело солдатское!»
А этот вороной дьявол лишь отчужденно косит фиолетовыми своими белками да по-немецки скалит желтые зубы. Что такому скажешь?!
Однажды, когда на востоке уже алело, Прохоров совершал четвертый за ночь рейс на батарею. Другие подвозчики уехали вперед, он был один с Пфердом в этот торжественный и всегда милый час пробуждения природы.
Свежей прохладой тянуло из леса, ноги у Пферда, по самые колени мокрые от росы, блестели как лакированные. Таинственная тишина была разлита кругом. Но вот в кустах чувикнула какая-то птичка — из тех неугомонных певуний, которые просыпаются раньше всех в мире. И вдруг сразу, как бы в ответ на птичий
Пферд поставил уши торчком, тревожно заржал. Грохнул взрыв. Подхватив вожжи, Прохоров обернулся и увидел позади себя в рассветной мгле черный фонтан земли и пыли. На горе сейчас же громово ответили наши батареи.
Снова Прохоров услышал вой и свист — на этот раз снаряд разорвался впереди в лесу. Пферд осел на задние ноги, попятился, замотал головой.
Всей кожей Прохоров почувствовал, что третий снаряд немец положит в его двуколку, очутившуюся в вилке, или рядом. Он яростно стеганул Пферда кнутом, задергал вожжами, но испуганный конь только тоскливо визжал, пятился и не шел. Не помня себя, Отец в отчаянии закричал:
— Давай!.. Федя!.. Давай!
Пферд рванулся галопом вперед, и сейчас же со страшной силой раскололся воздух, ослепительно ярко вспыхнув позади Прохорова, потом навалилась черная тьма, и он потерял сознание.
Очнулся Прохоров от радостного птичьего свиста и щебета. Он решил, что лежит в лесу, но, открыв глаза, увидел склонившегося над ним наводчика Максима Гребенку и понял, что находится у батарейцев. Орудия молчали, и, пользуясь затишьем, птицы давали свой обычный шефский концерт для бойцов.
— Как я к вам попал-то? — слабым голосом спросил Отец.
— Пферда своего благодари, — улыбнулся Гребенка. — Сам прибежал на батарею. И тебя привез. Тебя, видать, чуток контузило. Можешь встать?
— Могу! — сказал Отец, поднимаясь. — Неужели… сам прибежал?
— Сам! Его царапнуло осколком малость.
Пферд стоял под деревом, опустив голову. На его крупе темно-вишневым сгустком запеклась кровь, и когда мухи садились на рану, дрожь пробегала по его потной, остро пахнущей коже.
Отец подошел к Пферду, деловито осмотрел рану, отогнал надоедливых мух, поправил спутанную челку и молча положил ладонь на его влажный теплый храп. И Пферд покорно принял хозяйскую ласку.
— Вот тебе и немец! — сказал Гребенка, с уважением глядя на Пферда.
— Он не немец, — убежденно возразил Отец. — Это русский конь. Его немцы где-нибудь в колхозе забрали, ну и попортили затем, конечно. А он русский.
— Откуда ты знаешь, что он русский?
— Да уж знаю… фашист на такое неспособный! И понимает он все — вот что!.. Ну, ехать мне надо!
— Доедешь сам?
— Доеду!
Отец залез в двуколку, дернул вожжи и, чмокнув губами, прикрикнул:
— А ну, Федя, давай… домой!
Пферд ленивой рысцой затрусил по лесной дорожке, испещренной веселой игрой света и тени.
— Договорились! — сказал вслед Отцу и Пферду наводчик Максим Гребенка.
НА ШОССЕ
Когда Груня Купавина из далекого ярославского колхоза «Красный луч» уезжала на войну, дядя ее Дмитрий Михайлович, старый солдат, инвалид и георгиевский кавалер, обидел девушку смертельно.