Из России в Китай. Путь длиною в сто лет
Шрифт:
В 20-е годы в советских журналах – газетами я тогда еще не интересовалась – много писалось о Китае, который сотрясали бесконечные внутренние войны и революционные катаклизмы. Мне, девочке, трудно было разобраться, что там происходило. Я понятия не имела о каких-то милитаристских группировках и только удивлялась, почему в этой стране кто-то без конца с кем-то воюет?
Как писал Маяковский:
Чжан Цзо-лин да У Пей-фу да Суй да Фуй —разбирайся, от усилий в мыле!Натощак попробуй расшифруйпутаницу26
Маяковский В. В. Полное собрание сочинений в 13 тт. М.: Государственное издательство художественной литературы, 1958. Т. 7. С. 128.
Но когда речь заходила о рабочих забастовках, тут уж мне кое-что было понятно: в школе нам постоянно твердили о борьбе международного пролетариата, которую мы должны поддерживать. Об этом говорилось в стихах того же Маяковского, который стал моим кумиром. О революции в Китае рассказывалось и со сцены в пьесе Сергея Третьякова «Рычи, Китай!», прошумевшей тогда в Москве. И даже новый балет Глиэра «Красный мак», поставленный на сцене Большого театра, был посвящен китайской теме.
Как все дети, я очень любила рассматривать картинки, фотоиллюстрации в разных журналах, которые выписывал брат. В моем любимом журнале «Огонек» в середине 20-х годов часто публиковали фотографии, отражавшие события в Китае: мелькали оборванные кули и рикши, фигуры в военной форме или в наглухо застегнутых френчах-суньятсеновках (по имени лидера революции Сунь Ятсена, в подражание которому стали носить такую одежду). Эти лица мне не запомнились. Но мое внимание привлек занимавший всю страницу обложки фотоснимок, на котором была изображена удивительно красивая молодая китаянка, склонившаяся над газетой с непонятными иероглифами. Ее облик просто поразил мое воображение. Это была Сун Цинлин, вдова Сунь Ятсена, известная общественная деятельница. Я, конечно, не могла подумать, что спустя четверть века мне доведется познакомиться с этой замечательной женщиной, да еще на ее родине, в Китае. А видела я ее неоднократно: и на трибуне, и в домашней обстановке, и уже в последний раз в начале 80-х годов – простилась с ней, лежавшей на смертном одре.
Запомнилась мне еще одна, можно сказать, судьбоносная фотография.
Как-то раз, удобно устроившись в старом, еще студенковском кресле и перелистывая «Огонек», я задержала взгляд на небольшом фотоснимке: на нем была запечатлена огромная площадь, запруженная народом, – сплошное море черных голов. На возвышении стоял оратор – высокий худощавый человек в длиннополом халате, на голове у него торчал ежик черных волос. Рука его была энергично простерта вперед, видимо, для того, чтобы усилить призывность его слов. Рука эта с широко растопыренными пальцами почему-то особенно привлекла мое внимание. Таким вот и должен быть настоящий трибун, решила я. Так ему и подобает простирать длань.
Подпись под фотоснимком поясняла, что это митинг в Шанхае во время всеобщей забастовки рабочих 30 мая 1925 года, а того, кто выступает, зовут Ли Лисань. Имя это тогда мне ничего не говорило. Но, оказывается, – и в этом я не раз убеждалась – ничто не пропадает бесследно, а откладывается в глубинах памяти, чтобы, зацепившись за какое-то новое впечатление, когда-нибудь всплыть на поверхность. Так случилось и со мной. К слову сказать, много лет спустя я увидела этот самый снимок, увеличенный во много раз, в одной из музейных экспозиций в Шанхае, в рабочем Дворце культуры.
Жизнь фатально продолжала подталкивать меня к тому, чтобы я связала свою судьбу с Китаем.
В 1931 году я, семнадцатилетняя девчонка, по воле судьбы или, скорее, по воле собственного желания оказалась за много тысяч километров от Москвы – на Дальнем Востоке. В то время партия и комсомол призывали молодежь ехать работать на периферию. А я как раз окончила Школу книжно-газетного ученичества, по-теперешнему говоря, профессиональное училище, и встала перед проблемой распределения на работу. Наши ребята
И вот вместе с подругой по училищу, Клавой Шалимовой, я впервые в жизни села в комфортабельный транссибирский экспресс и помчалась навстречу неизведанному. Все в дороге нам было интересно. За окном мелькали города и деревни, Барабинские степи, сибирская тайга. Красавец Байкал привел нас в неописуемый восторг. Мы высовывались из окна и смотрели на прозрачную воду Ангары и самого озера, такую чистую, что видны были лежащие на дне камешки, – тогда железная дорога шла еще по самому берегу Байкала. Поезд то и дело нырял в туннели – мы с увлечением считали их и насчитали 52. Окна вагонов не закрывались герметически, и головы наши все время торчали снаружи, так что чубы у нас буквально прокоптились от паровозного дыма. Но на такую мелочь мы не обращали внимания, главное, хотелось все рассмотреть получше. Поезд, хотя и считался экспрессом, шел до Хабаровска девять дней. Мы прибыли туда 19 июня 1931 года.
Хабаровск, куда нас послали работать в краевое издательство, в те времена был совсем небольшим городком с населением меньше двухсот тысяч человек. Заасфальтирована была всего лишь одна центральная улица, на которой стояли каменные здания, а дальше по склонам сопок лепились одноэтажные деревянные домишки. Тротуары были дощатые, щелястые. Доски под ногами прогибались, и конец их подчас задирался кверху так, что грозил стукнуть нас по носу. Летом улицы зарастали травой, а во время дождей покрывались непролазной грязью, в которой купались свиньи.
Все в городе было очень и очень патриархально. Жизнь текла неторопливо, размеренно. Никаких городских шумов, так утомляющих нас теперь. Ни трамваев, ни автобусов – никакого городского транспорта практически не существовало. Мы всюду добирались пешком, проклиная про себя дырявые тротуары.
При всем при том город покорил меня своим живописным окружением. Я полюбила смотреть с утеса на ширь Амура с тоо места, где в царское время стоял памятник МуравьевуАмурскому, а теперь остался один пьедестал. Вдали виднелись горы, которые представлялись мне необыкновенно высокими. А вечером, когда темнело, пароходы, идущие по реке, казались движущимся морем огней, четко выделяющимся во мраке. Но самым впечатляющим было освобождение Амура из ледяных оков. Старожилы по непонятным мне признакам заранее определяли, в какой день вскроется река. Чтобы посмотреть на это грандиозное зрелище, на склоны берега высыпал весь город. Река, казалось, спокойно лежала подо льдом, все было тихо. И вдруг в этой тишине раздался мощный звук – словно оглушительный взрыв прогремел, и Амур пошел. Льдины, подошедшие с верховий, напирали, наползали друг на друга, дыбились в беспорядке. И лед под их напором трещал, бабахал, искрясь под ярким весенним солнцем, – будто пушечная пальба разносилась над городом.
Про Хабаровск в шутку говорили: «Три горы, две дыры, одна заводская труба на восемьдесят тысяч портфелей». Город и впрямь расположен на трех довольно крутых холмах, между которыми протекали (по крайней мере, тогда) две мелководные грязные речушки – Чердымовка и Плюснинка. Промышленности не было почти никакой. Но все бюрократические ведомства сосредоточились в этом краевом центре.
«С 19 числа он пополнился еще двумя бюрократами (правда, не в настоящем, но в будущем, безусловно, мы ими будем)», – с юмором писала я маме.
Поместили нас с Клавой в гостиницу на главной улице. Это было двух— или трехэтажное здание и, насколько мне помнится, лучшее в городе, за исключением крайисполкомовского. Однако и здесь царили «особые дальневосточные условия»: встаешь утром – нечем умыться, вода не идет; начинаешь мыться в ванной – гаснет свет. Причем гаснет всюду, кроме коридоров – как раз там, где меньше всего нужен, он горит. Хабаровская электростанция работала отвратительно, и в городе часто не бывало света. К счастью, издательство и типография были подключены к особой линии – той же, что и больницы, театр и ОГПУ.