Из жизни безногих ласточек
Шрифт:
Жаль, мы не встретились до моего замужества.
И я читала дневник и рассказывала кое-какие истории из него маме и своему приятелю, другим знакомым, изменяя имена и пол. И так, мало-помалу, к Новому году почти успокоилась. Грусть разбивалась о простые, житейские комментарии тех, кто слушал эти истории. И истории уже казались довольно простыми. Немного драматизированными. С таким подростковым надрывом, который мог бы объяснить школьный психолог. И, пройдя привычный круг, как уставшие лошади на карусели, воспоминания улеглись и затихли.
Всеобщая предновогодняя
Потом пришли новые проекты, мы с приятелем записались на новые курсы, появилась новая коллега. Жизнь потекла как ни в чем не бывало.
И вот – на тебе.
***
– Мам? – вечером я пошла к маме, с ночевкой. Шел дождь, стрижи молчали весь день. Одни сороки трещали из мокрой листвы. И общий ритм падающих капель и стрекочущих сорок вгонял в ленивый сон. Вчерашний день казался нервным фильмом. Но я знала, что мой пустой дом не встретит меня ничем хорошим.
Лень, как наваждение, поразила весь город-герой, и в бар никто не захотел со мной идти. Но мама была, как всегда, бодра. Ее пирог не пах, он бросал вызов унынию. Ее ЗОЖ-часы то и дело звенели уведомлениями: в отличие от меня, мама вела активную социальную жизнь и была незаменима в целой куче благотворительных инициатив.
Мне хочется сказать ей, такой цельной и неуязвимой, хоть что-нибудь, но я не могу решиться.
«Мама, от тебя сбежали муж и дочь, а ты занимаешься благотворительностью и очень вкусно печешь. Кстати, в Город вернулась Вера, так что на меня не накрывай, спасибо».
«Представляешь, Вера вернулась в Город, и я в плену у ностальгии, посмейся со мной».
«Меня опять тошнит, и мне стыдно, что это в такие годы».
– Мам?
– М-м?
– Так, хотелось посмотреть в твои глаза.
– А-а!
Мама радостно возвращается к экрану, ей нужно договорить с каким-то чатом. От нее ушел муж, потом от нее ушла дочь. Как два колобка укатились. Вторая дочь (худшая, хоть и младшая) ничем ее не радует. А она занимается благотворительностью и много чем, и мне обычно стыдно думать об этом, но не сегодня.
Я иду по нашей старой квартире, где давно не живу, но живут целых два призрака, как ни старается мама их не замечать.
– Мам, мне так стыдно! – я кричу из коридора, чтобы не забыть.
– За что-о? – кричит мама, и мы опять молчим, этого достаточно.
На балконе тихо. Шуршит дождь. Высокая, уже зеленая акация готова принять всю жару на себя. А по маминым знакам выходит, что лето будет жарким. Жарким оно было в тот год, когда исчезла Вера и сбежала Муся, моя сестра и мамина дочь.
Вера говорила: большое воспоминание, как красивая песня, начинается с маленького аккорда. Он брякнул и почти затих. Снова возник, снова затих. А потом вступает вся песня, резко и громко.
Мое большое воспоминание ахнуло по голове большим аккордеоном. Без всяких прелюдий. Под сенью высокой
В то лето город задушила жара, и все немного тронулись. Так что мы с мамой, сходя с ума каждая по своей утрате, ничуть не выделялись из толпы. Я изъездила окраины на тех редких автобусах, что соединяли город с пригородом. Иногда просто моталась по кольцевой – просила подвезти приятелей или маминых учеников, которые приезжали с других концов города. Своей машины у меня тогда и в помине не было, я садилась ко всем знакомым на хвост, неважно, куда они ехали. К бабушке? Прекрасно! Было так жарко, что тему для разговора не нужно было искать никогда. Изредка ездила на такси, когда не хотелось говорить вообще. После этих поездок я более сочувственно смотрела на маминых мышек, которые жили и умирали в колесе на кухонном прилавке, поддерживая в маме веру в бессмертную жизнь или прорыв к сансаре. В зависимости от настроения.
Здесь, мне казалось, могли найти ее: и в газетах написали бы вскользь, что в придорожной чаще кукурузы ночью нашли тела двух девушек. Одна – темной масти, как Эмма, длинная. Вторая была за рулем и не имела прав. Обе всмятку. Мотоцикл отлетел так далеко, что даже не верилось. Никто не виноват, просто нельзя на такой скорости нестись и не разбиться. Такое решение было бы уместнее для нее и Лени. Двойное самоубийство как единственно возможное решение нерешаемого.
И хотя у Веры не было своего мотоцикла и пригородная романтика была ей совершенно чужда, я фантазировала без оглядки, все больше отдаляясь от мамы.
Даже эти редкие поездки на такси опустошали нашу казну. Но мама не спрашивала, куда уходят деньги, хотя жили мы весьма скромно. Обе репетиторствовали: она – дома, я выезжала к тупым от жары ученикам, чтобы обучить их французскому, который сама толком не знала. Что-то приходило от отца, но никто и не думал установить адрес отправителя. Он стал доброй феей, в чье существование никто не верит, чьи подарки принимаются без лишних вопросов.
Трубы за кольцевой жарились, как невозмутимые индейские горы, даже окрашенные на индейский пестрый манер, и это успокаивало. Поля колосились, их убирали, но всегда это были ее, Верины, волосы, то резко остриженные, то небрежно отросшие, мягкие.
Сгребая листву в саду чужой бабушки, я слушала аудиокниги, мрачные рассказы и старинные стихи на английском. Сперва назло Вере (она хотела, чтобы я оставалась «безоблачным малым», вольтеровским простодушным), потом из любопытства. Но после Веры и ее дневника все истории, даже самые драматичные, напоминали текст с этикеток косметических средств. Они обещали тебе так много, а вместо этого вызывали аллергию или не имели никакого эффекта.
Глядя в глаза чужой бабушке, я говорила: понимаете, это моя первая настоящая потеря. Потеря не человека, а ориентира. С ней я узнала, что он вообще может быть, ориентир. И вот он исчез, как тропинка, стертая с лица земли злым дворником. А я изливаю душу чужой бабушке, потому что моя собственная мама, узнав, что «та моя подруга», у которой я проночевала пол-осени, полвесны и всю зиму, уехала, кажется, навсегда, сказала мне: «Ясно». Иногда я говорила чужой бабушке про жару и что, конечно, в деревне лучше, чем в городе. Эффект был примерно одинаковый. И я искала другие средства.