Изба и хоромы
Шрифт:
Воспитывавшийся у строгого деда, а затем у не менее строгой тетки М.А. Дмитриев вспоминал: «К терпению иногда приучала она меня мерами, которые меня приводили в отчаяние. Так, например, она не позволяла мне ничего просить настоятельно. Однажды, я помню, приехал разносчик, у которого были не виданные мною плоской формы карандаши. Мне их так захотелось, как будто в них состояло все мое счастие: я всегда был страстен в моих желаниях. Но как я ни упрашивал купить мне карандаш, тетка захотела переломить мою страстную натуру и не купила. Я плакал, как от несчастия, и долго не мог забыть лишения... Тетка меня строго наказывала: самое строгое наказание бывало: за леность – запрещение идти гулять, а за неумеренное беганье и прыганье – приказание сидеть целый вечер, не сходя с места и без книги. Эти два наказания были для меня самые жестокие. Я был чрезвычайно жив, а прогулки были для меня единственное наслаждение и единственная свобода» (31, с. 52). Ряжский помещик Сербии, о котором писал уже не раз цитировавшийся А.Д. Галахов, старый вольтерьянец и поклонник Руссо, воспитывал своего сына в полной свободе поступков, что вызывало буквально изумление у Галахова: «Деду говорил он «ты», вместо указного «вы»; называл его отцом, а не «папенькой»; здороваясь с ним, целовал его в губы, а не подходил к ручке» (21, с. 44). Изумление у Галахова вызвала и первая встреча со
Отношения детей к родителям были совсем не такие, как теперь; мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, а говорили: за что вы на меня изволите гневаться, или: чем я вас прогневила; не говорили: это вы мне подарили; нет, это было бы нескладно, а следовало сказать: это вы мне пожаловали...» (8, с. 24).
Впрочем, необходимо иметь в виду, что понятие «дети» весьма растяжимо. Как в крестьянской семье дети могли быть и весьма великовозрастными и иметь собственных детей, в то же время беспрекословно подчиняясь родителям, так подобное же отношение к уже немолодым детям бытовало в дворянских семьях. Е.Н. Трубецкой писал: «В раннем моем детстве, когда еще был жив мой дедушка князь Петр Иванович Трубецкой, он один занимал большой дом, а мы с родителями ютились во флигеле. Кухни у нас были раздельные, мы обедали у дедушки в определенный день, всего раз в неделю, и побаивались этого дня, потому что для нас, детей, этот обед... был слишком стильным. Дедушка был хотя и добрый, но вспыльчивый, любил «манеры» и порой покрикивал, причем вспышки эти вызывались иногда поводами самыми противоположными. Любил он, чтобы внучата приходили по утрам здороваться, показывал всегда одну и ту же игрушку – сигарочницу, деревянную избушку с петушками, причем внуки должны были целовать руку. Но однажды вдруг почему-то раскричался: «Что за лакейская манера целовать руку!». Целование руки прекратилось, а дедушка стал обижаться – зачем дети руку не целуют» (92, с. 10). Нечто подобное пишет сын Е.Н. Трубецкого, князь Сергей Евгеньевич: «...По традиции Дедушка (князь Щербатов – Л.Б.) обычно говорил со своими детьми по-французски, а писать ему иначе чем по-французски его дети не смели, хотя это затрудняло обе стороны. Для нас, внуков, в этом отношении было сделано большое послабление: мы писали Дедушке по-русски и, кроме того, говорили ему «ты», в to время как его собственные дети (наши родители, дяди и тети) говорили ему «вы». Разумеется, оба деда, Трубецкой и Щербатов, тоже говорили своим родителям «вы»; тогда дети «тыкать» родителей, конечно, не смели и помыслить» (93, с. 134).
Равным образом нельзя сказать, что детей излишне баловали в материальном смысле. Тот же Дмитриев писал: «Нас с двоюродным братом одевали очень бедно; я помню, что тетка Надежда Ивановна покупала мне канифасу и красила его в орлянку; из этого шили мне панталоны оранжевого цвета, которые, когда полиняют, превращались в couleur saumon. – Да к приезду Ивана Ивановича (сенатора и министра – Л.Б) из Москвы в 1809 году сшили нам однобортные длинные сюртуки из светло-фиолетовой байки, с стоячими воротниками. В них и щеголяли мы при дяде, в самые жары, в июле месяце» (31, с. 46). Между тем, семейство владело почти двумя тысячами душ крестьян!. А. Фет пишет, что он любил сопровождать свою мать к сундукам, где под замком хранилась покупная бакалея. «Выдавая повару надлежащее количество сахарного горошка, корицы, гвоздики и кардамона, она иногда клала мне в руку пару миндалинок или изюминок. Изюм и чернослив не входили в разряд запретных сахарных и медовых сластей» (98, с. 36). Здесь надо пояснить, что отец Фета, начитавшийся Руссо, считал сахар вредным для детей.
Между тем, ни Фет, ни Галахов, ни Дмитриев не принадлежали к числу нелюбимых детей. Они просто были детьми той эпохи.
Однако ж, заговорив о дворянских детях, надобно что-нибудь сказать и об их домашнем воспитании и обучении. Ведь все уверены в высоком качестве образования главного носителя элитарной культуры – дворянства.
Профессор Петербургского университета, видный педагог и ученый, автор первой истории русской литературы, А.В. Никитенко, имел возможность наблюдать дворянскую культуру изнутри и в то же время отстраненно. Бывший крепостной графа Шереметева, он, обучаясь в университете, жил на одной квартире с декабристом князем Е. Оболенским, был знаком со многими декабристами, литераторами, в том числе с А.С. Пушкиным, учеными, служил учителем в аристократическом доме Штеричей, а затем в элитарных учебных заведениях Петербурга, в том числе в Смольном институте благородных девиц. Вот что писал Никитенко в своем знаменитом дневнике в 1826 г.:
«У г-жи Штерич собирается так называемое высшее общество столиц, и я имею случай делать полезные наблюдения, по сих пор я успел заметить только то, что существа, населяющие «большой свет», сущие автоматы. Кажется, будто у них совсем нет души. Они живут, мыслят и чувствуют, не сносясь ни с сердцем, ни с умом, ни с долгом, налагаемым на них званием человека. Вся жизнь их укладывается в рамки светского приличия. Главное правило у них: не быть смешным. А не быть смешным, значит рабски следовать моде в словах, суждениях, действиях так же точно, как в покрое платья. В обществе «хорошего тона» вовсе не понимают, что истинно изящно, ибо общество это в полной зависимости от известных, временно преобладающих условий, часто идущих вразрез с изящным. Принужденность изгоняет грацию, а систематическая погоня за удовольствиями делает то, что они вкушаются без наслаждения и с постоянным стремлением как можно чаше заменять их новыми. И под всем этим таятся самые грубые страсти. Правда, на них набрасывают покров внешнего приличия, но последний так прозрачен, что не может вполне скрыть их. Я нахожу здесь совершенно те же пороки, что и в низшем классе, только без добродетелей, прирожденных последнему. Особенно поражают
Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои размышления на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не помнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза – не булочника или сапожника, которому показалось бы выгодным заниматься ремеслом учителя в России – но у такого, который (о верх благополучия!) и во Франции был учителем» (60, с. 10-11, 30-31).
Обратимся теперь к провинциальному дворянству. ц. Вот сын помещика средней руки из Орловской губернии и | уездного предводителя дворянства, Афанасий Фет. «Понятно, что при денежной стеснительности нечего было и думать о специальном для меня учителе. Положим, сама мать при помощи Елизаветы Николаевны выучила меня по складам читать по-немецки; но мама, сама понемногу выучившаяся говорить и писать по-русски (мать Фета была немка – Л.Б), хотя в правописании и твердости почерка превосходила большинство своих соседок (! – Л.Б), тем не менее не доверяла себе в деле обучения русской грамоте... Один из них (поваров, обучавшихся в Английском клубе – Л.Б), Афанасий, превосходно ворковавший голубем, был выбран матерью быть первым моим учителем русской грамоты... Вероятно, под влиянием дяди Петра Неофитовича, отец взял ко мне семинариста Петра Степановича, сына мценского соборного священника. О его влиянии на меня сказать ничего не могу, так как вскоре по водворении в доме этот скромный и, вероятно, хорошо учившийся юноша... получил хорошее место... С отъездом Петра Степановича я остался снова без учителя... С тем вместе я поступил на руки Филиппа Агафоновича (старика-крепостного – Л.Б)... Так как мне пошел уже десятый год, то отец, вероятно, убедился, что получаемых мне уроков было недостаточно, и снова нанял ко мне семинариста Василия Васильевича... Для возбуждения во мне соревнования в науках положено было учить вместе со мною сына приказчика Никифора Федорова, Митьку. При тогдашнем детоубийственном способе обучения не могу не посочувствовать мысли посадить ко мне в класс Митьку. ... Между тем и Василий Васильевич... получил место сельского священника, и я снова пробыл некоторое время без учителя. Но вот однажды прибыл новый учитель... Андрей Карпович... Прибыл он из дома богатых графов Комаровских... Правда... система преподавания «отсюда и досюда» оставалась все та же, и проспрягав быть может безошибочно laudo, мы ни за что не сумели бы признать другого глагола первого спряжения. Протрещав с неимоверной быстротою: «Корон, Модон и Наварин» или «Свевы, Аланы, Вандалы с огнем и мечом проходили по Испании», – мы никакого не отдавали себе отчета, что это такие за предметы, которые память наша обязана удерживать... Мне было уже лет 14, когда около Нового года отец решительно объявил, что повезет меня и Любиньку в Петербург учиться... В непродолжительном времени Любиньку отвезли в Екатерининский институт, а по отношению ко мне Жуковский... положительно посоветовал везти меня в Лерпт, куда дал к профессору Моеру рекомендательное письмо» (98, с. 40, 41, 44, 56,71, 72, 99, 103).
Как видим, качества домашнего образования определялись материальными возможностями семейства и местом жительства. Выходец из богатого и довольно знатного семейства, будущий военный министр Д.А. Милютин писал: «Находясь неотлучно при матери и слыша постоянно разговоры на французском языке, почти исключительно употреблявшемся тогда в русском обществе (Милютину бы следовало сказать – в высшем обществе. – Л.Б.) я рано начал лепетать на этом языке. Даже азбуке французской выучился прежде русской. Сколько помню, уже в пятилетнем возрасте я читал довольно свободно французские детские книжки. Русской же грамоте первоначально обучал меня в Титове наш «конторщик», крепостной человек; он же давал первые уроки письма, а сельский наш священник – уроки веры.
Когда мы с братом Николаем (будущий товарищ министра внутренних дел и наместник в Царстве Польском – Л.Б.) подросли настолько, что нельзя уже было оставлять нас на попечении матушки и няньки, дали нам гувернера – швейцарца m-r Валэ...Это был добрый старик, почти без образования, говоривший по-французски с обычным швейцарским акцентом... С ним ходили мы гулять и проводили большую часть дня; учились же с ним мало. Преимущественно продолжала обучать нас сама мать, посвящая ежедневно нашим урокам несколько часов своего утра; с нею читали мы французские книжки... переводили устно на русский, писали под диктовку, а позже читали вслух некоторые исторические и другие книги...
В 1824 году, когда мне минуло 8 лет, отец счел необходимым уже более серьезно приняться за мое образование. Он приискал в Москве нового гувернера... Это был человек образованный, лет около тридцати, преимущественно сведущий в науках математических и естественных, но хорошо знавший и русский язык... Рядом с занятиями по математике и технике мы оба... начали учиться истории, всеобщей и русской...
Наша жизнь в Москве после деревенского приволья, казалась нам незавидной. Да и в действительности, она была крайне трудная: доходы с имения совсем прекратились; приходилось жить почти в долг. Между тем для детей необходимы были учителя и гувернеры. Поневоле надо было довольствоваться личностями низшего разбора и часто менять их. Поэтому учение наше шло плохо, без системы... В течение лета (1828 г. – Л.Б.) поступил к нам гувернер, пожилой, необразованный и грубый венгерец Яничек, которого мы терпеть не могли; давал нам уроки русского и латинского языков, истории, географии и математики Петропавловский, человек знающий, но типичный попович. Родители наши убедились в невозможности продолжать домашнее воспитание и решились с наступлением нового учебного года определить двух старших... в губернскую гимназию, единственную в то время в Москве» (54, с. 65-66, 71, 79, 82).