Избранное : Феноменология австрийской культуры
Шрифт:
— Да, но до тебя я видела прекрасных рыцарей и юношей,
и ни один не был мне люб, — ответила Берта.
И я до тебя видел прекрасных дев и девушек, и ни одна не была мне люба, — сказал Витико.
— Видишь? — сказала Берта.
— И поскольку я был люб тебе, ты заговорила со мной?
спросил Витико.
— Поскольку ты был люб мне, я заговорила с тобой, отвечала Берта.
— И поскольку я был люб тебе, ты пошла со мной сидеть
на камнях у кленов? — спросил Витико.
— Поскольку ты был мне люб, я пошла с тобой сидеть на камнях у кленов, — отвечала Берта.
— И сидела рядом со мной на камнях, — сказал Витико.
— И сидела рядом с тобой на камнях, — сказала Берта.
— И ты была мне так люба, — сказал Витико, — что я хотел всегда сидеть рядом с гобой…
<…>
— И почему я был тебе люб тогда, Берта?
— Ты был мне люб, потому что ты был мне люб, ответила Берта.
— Я был совсем чужим тебе…»[17]
В этом диалоге, или любовном дуэте[18], каждое слово полновесно, каждое усиливается гем ритмическим движением параллельных интонаций, которое поддерживает его своим потоком. Речи скрывают и открывают
В большом романе «Бабье лето», первом романе Штифтера (1857), герой говорит своей возлюбленной: «Вы были понятны мне, как голубизна неба, и ваша душа казалась мне такой глубокой, как глубока голубизна неба»[19].
Понятность и глубина не противоречат: глубина — это в первую очередь насыщенность, интенсивность духовного, душевного мира. Понятность, или постижимость, — ясность облика, которая схватывается интуицией родственной души. Отношение сформулировано так, как оно характерно для произведений Штифтера, — человек, захваченный в своем поступке или в своем слове, обнаруживает свою глубину, — обнаруживает, но не обнажает. Схватывается поверхность и схватывается бездонность глубины. Человек неисчерпаем, но не оттого, что он таинствен или темен по своему существу; он как раз, напротив, вполне ясен и даже поразительно ясен, но только до тех пор, пока хочет или может говорить о себе и говорить о своем. Если человека нельзя исчерпать до дна или нельзя успеть это сделать, то в этом — но и только в этом — его загадочность. Внутренний мир человека принадлежит ему самому, и только он один распоряжается им; если герой новеллы или романа может еще что-либо сказать о себе, то права автора над ним совершенно ограничены. Как раз штифтеровские герои иногда очень смелы, поскольку не боятся в нужном случае говорить о своих чувствах, — и тем более что чувства их всегда ясны им и для выражения их они безошибочно умеют найти совершенно точные и простые слова; они говорят редко о своих чувствах и, говоря о них, не ошибаются в выборе собеседника, — тогда их долго накапливавшиеся чувства прорываются наружу, и душевные восторги выливаются в ряды четких — и одинаковых сразу у двоих — фраз, звучащих в безмолвии их волнения; столь сдержанный, «аскетический» диалог Витико и Берты окружен, но не пропитан этим трепетом. Он не сух или примитивен, а воспринимается в своем контексте как величайшее откровение души.
В «Бабьем лете» герои еще могли сознаваться в сомнениях и душевной боли; тут Генрих мог спрашивать: «Наталия, мне непонятно, как это возможно, что вы так добры ко мне, тогда как я семь ничто и не значу ничего»[20], — и Наталия признается: «Я много боли терпела за вас, когда бродила по полям»[21]. В этих признаниях следы психологизма; совершенно невозможно и непозволительно было бы сказать что-либо еще более откровенное. Куда более мягкий и плавный по сравнению с «Витико» тон «Бабьего лета» еще допускает элементы анализа души в сильно редуцированном виде:
«И теперь все хорошо разрешилось.
— Все благополучно разрешилось, моя милая, милая Наталия.
— Мой дорогой друг!
При этих словах мы снова подали друг другу руки и сидели уже молча.
Как все переменилось вокруг меня за эти несколько мгновений, и как обрели вещи облик, который прежде не был присущ им. Глаза Наталии, в которые я мог глядеть, сияли; я никогда не видел их такими, с тех пор как знал. Неутомимо текущая вода, алебастровая чаша, мрамор — все обновилось; белые отблески на статуе и удивительно горящие среди тени огни были иными; жидкость текла, плескалась или пищала или звучала в каждом отдельном случае иначе; блестевшая на солнце зелень дружески заглядывала в грот как новая, и даже стук молотков, которыми сбивали штукатурку со стен дома, доносился теперь как совершенно отличный от звука, который я слышал, выходя из дома»[22].
Под впечатлением неожиданного объяснения в любви с Наталией Генрих чувствует, что все вокруг него переменилось: но в том, как описывает он перемены, нет ничего от свободного полета души, — он не передает свое чувство, а старательно отстраняет его — и теряет свое «я» в вещах. Описывая в длинном пассаже свои ощущения, герой, и с ним автор, ровно ничего не прибавляют к самому первому наблюдению, к тому, что все вокруг представилось в новом свете, — чувство отстраняется до того, что перестает быть чувством, а делается странным превращением вещей, со столь же странно-дотошным их перечислением (вода журчала «в каждом отдельном случае» по-новому!) Чувство предельно — или беспредельно — «объективно». Анализ чувства — в разработке уже готового литературного мотива, который развивается с нарочитой скованностью, неловкостью. Для героя — таково описание своего переживания, для автора — использование литературного мотива. Герой рассказывает так, как будто это не с ним, а с вещами произошли перемены, и автор развивает литературный мотив с нарочитым педантизмом: чего стоит зелень, которая заглядывала «как новая» — das sonnenglanzende Gr"un sah als ein neues herein, — и стук молотков, который звучал «как совершенно отличный» — das H"ammern <…> tonte jetzt als ein ganz verschiedenes, — или «вещи», приобретавшие облик, «который обычно не был свойствен им»! Радостное смятение чувств и замешательство рассказчика — то, что предполагается, оборачивается скованностью выражения, в котором можно при желании видеть легкий комический оттенок.
Жанр «Бабьего лета» Штифтер обозначил словом «Erz"ahlung» — не столько «рассказ», сколько вообще «повествование» (жанровые определения
Необычность не означает полного разрыва с литературой эпохи, совершенно иного, скажем, несвоевременного, архаичного представления о человеке. Как это ни покажется парадоксальным на первый взгляд, у Штифтера в центре внимания стоит тоже современный человек с многообразием его душевных реакций на все происходящее в жизни, человек, внутренний мир которого впервые в эту эпоху был постигнут в своей самодовлеющей значительности и стал объектом непредвзятого, углубленного, все более тонкого и детального анализа. Микрокосм человеческой души впервые раскрылся в своей беспредельности; отсюда открытость и загадочность души, — душа и открыта для анализа (так сказать, «по определению»), и одновременно неисчерпаема для него. У каждого писателя — свое соотношение этой душевной открытости и загадочности, понятности и таинственности. Штифтер, для которого внутренний мир человека — святыня, отнюдь не просто закрывает или скрывает от читателя душу своих героев, их сомнения, колебания, темноту всего душевного, пережитые ими трагедии, таящуюся в глубинах неразрешенность, — если бы внутренний мир был просто недоступен, творчество Штифтера потеряло бы всякий смысл прежде всего в глазах самого писателя. Внутренний мир героев Штифтера как раз открыт — открыт принципиально, и писатель лишь ищет непрямых путей для того, чтобы вывести его наружу и выразить в слове. Когда персонажи Штифтера сами выражают свои мысли и чувства, — а в таких случаях они, как уже сказано, говорят с поразительной рациональной ясностью суждения о самих себе, — это важнейшее подтверждение открытости, прозрачности их душ. Эти самовыражения героев у Штифтера могучи, как извержения вулканов. Во всех других случаях мы об их внутреннем судим по застывшей лаве, — авторский стиль своей необычностью, неожиданностью, «ненормативностью», и своей стройностью, и своей угловатостью, и своим поэтическим ритмом, и своей педантической логикой, и своей выразительностью, и своей скованностью всегда говорит о пережитых и переживаемых драмах, бедах, страданиях, боли. Аскетический стиль «Витико» — спекшийся след горений. То, что читатель прямо не узнает из рассказа, то он, если только пожелает, может отчетливо расслышать в тоне речи.
Штифтер — автор эпического романа «Витико», да и автор «Бабьего лета», где рассказ частного человека о своей жизни течет с мощью эпического потока, — это настоящий современник толстовской исторической эпопеи и достигнутого в ней уровня психологического реализма. Огромные различия очевидны, и о них уже шла речь. Но не менее важно и общее — открытость души для психологического анализа и соединение частного, индивидуально-душевного с общим потоком истории.
В психологическом анализе — в том, во что превращен он под пером Штифтера, — небывалую роль играет умолчание как парадоксальное средство выявления внутреннего мира. Вместо подробного рассказа о душевных переживаниях своих героев Штифтер молчит о них, или дает сухую схему их, или передает их в отражении через иной план, план вещей, но главное, он заставляет говорить об этих переживаниях сам стиль — способ трудный и рассчитанный на очень чуткое, музыкальное проникновение читателя в поэтический текст. Все это связано с этико- эстетическими задачами Штифтера — он не довольствуется тем, чтобы принимать людей такими, каковы они в жизни, но требует перестройки внутренней жизни и, вследствие этого, перестройки всей человеческой жизни в целом. Штифтер не был из числа тех близоруких моралистов, которые отрицают темное в душе человека, однако он считал возможным преодоление этой темноты, видел путь восхождения к идеальности внутри самой души человека. «Витико» — в творчестве Штифтера последний этап; намечающаяся внутри человеческих душ «идеальность» смыкается с идеальностью, закономерно вырастающей в потоке самой истории. Разумеется, все это радикально перестраивает структуру художественного образа у Штифтера: можно сказать, что все темное, таинственное, загадочное, трагическое, что есть в человеке, получает у него столь же полное, сколь и косвенное выражение (главным образом, через стиль), но ничему не уделено такое внимание, как прорывам к свету, к ясности, к отчетливости самовыражения и самоосоз-нания. Слепая страсть уступает существенности светлого чувства. Это чувство проникнуто умом и волей, оно рационально, и не оно человеком, но человек владеет им полно и безраздельно.