Избранное
Шрифт:
Так в разговорах, в курении, в чтении прошел весь длинный дорожный день, а к вечеру Трубачевский принялся за письма. Он снова написал отцу, потом Репину и Машеньке. Машеньке он писал очень долго.
Стемнело, и самого письма было уже почти не видать, потом рассвело — проводник зажег фонари, — а он все писал. Сперва он написал вдвое больше, чем хотел, и слишком горячо, потом вдвое меньше и слишком сухо. Наконец догадался, что ничего не нужно — ни раскаиваться, ни извиняться, а нужно только проститься с Машенькой и пожелать ей счастья. Так он и сделал и, запечатав
— Что же вы-то куру? — спросил техник, когда, вернувшись, Трубачевский остановился подле вагона.
— Что?
— Здесь куры знаменитые. Видите, все кур тащат.
И действительно, станция была завалена жареными курами. Мальчишки молча показывали кур пассажирам, пассажирки неторопливо щупали кур и, взяв за ногу, поднимали. У соседнего вагона старуха продавала пять штук — дешево, но оптом. Над ней смеялись, и вдруг, растолкав толпу, толстяк в развевающейся шубе молча продел кур между пальцами, заплатил и ушел. Хохот раздался ему вслед, и даже сама старуха растерянно засмеялась.
Полной грудью вдыхая морозный вечерний воздух, Трубачевский стоял на нижней ступеньке вагона. Пора было вернуться, а ему не хотелось. В маленьких зданиях за вокзалом горели огни, и там была такая тишина, темный снег, темное мягкое небо!
— Хорошо как, — негромко сказал он технику, который в одном пиджаке подпрыгивал с ноги на ногу на площадке.
— Хор-рошие! — думая, что он хвалит кур, отозвался техник.
Трубачевский улыбнулся. И верно, куры были хорошие, а он еще утром съел последнюю ленинградскую котлету.
— Пожалуй, и я куплю, — нерешительно сказал он.
— Конечно. Только вы за платформу идите, там дешевле. И куру, куру, а то вам петуха всучат…
Трубачевский уже бежал по шпалам.
Только что приторговал он у мальчишки жирную куру, как ударил колокол, и все бросились по вагонам. Он успел бы, однако, купить ее и даже вынул бумажник, но в это время снова что-то случилось, — и на этот раз не пассажиры, а торговцы ринулись врассыпную, подбирая товар и наскоро захлопывая корзинки. Минута — и Трубачевский остался один на опустевшей платформе. Он оглянулся с недоумением: прямо перед ним, небритый и бледный, в грязном светлом пальто, в грязной фуражке, стоял Неворожин…
Через два или три часа, когда поезд был уже в ста верстах от этой памятной станции, Трубачевский догадался, что вовсе не от Неворожина, а от милиции убежали торговки. Но тогда, в первую минуту, это не показалось Трубачевскому странным, он и сам невольно отступил на шаг.
— Напишите им, передайте, — чуть шевеля губами, сказал Неворожин, — меня везут в Москву.
Два стрелка дорожной охраны шли за ним, и один легко коснулся его плеча, когда он остановился перед Трубачевским. Еще минута, и, пройдя вдоль освещенных окон вокзала, все трое скрылись за углом.
Трубачевский протер кулаками глаза и посмотрел направо, налево. Было или не было? Что за черт!
— Скорее, — кричал техник, — вот чудак! Опоздаете!
Поезд тронулся. Трубачевский догнал свой вагон…
Давно уже за лесом, вдруг налетевшим на
«Я не знаю, что произошло со мной. Но я знаю, что если бы не эта разумная, твердая правда, которой живут все настоящие люди — и Лев Иваныч, и Ваня, и этот техник, и десятки других, которых я не замечал или не понимал, — я прожил бы ничтожную, мелкую, самодовольную жизнь. Эта правда существует, она невидимо повлияла и влияет на меня уже тем, что она существует. Она существует — и теперь нельзя поступить подло, жить только ради себя, а не ради нее. Ее нельзя ни обойти, ни замолчать. От нее нельзя отгородиться книгами, запереться в архивах. Эта правда, которая стала и еще станет самой удивительной силой в мире, и есть наша Революция. И как хорошо, какое счастье, что я обязан ей этим сознанием, этой возможностью снова испытать свои силы».
Это был последний зачет по органике, Карташихин сидел как на иголках и чуть не срезался, хотя вопрос был легкий. В два часа Машенька должна была ждать на улице Скороходова, около загса. Все увязались за ними и так шумели, что бравая девушка, начальник стола разводов и браков, выглянула и сказала:
— Не мешайте работать.
Что за плакаты висели в маленькой комнате загса! К жестоким родителям общество «Друг детей» обращалось в стихах. Хомутов, дурачась, переделал их;
Не бей ребенка сапогом, Лопатой, скалкой, утюгом. От этого, бывает, Ребенок захворает.Это было глупо, но все смеялись…
Счастье, то непередаваемое движение теплоты в сердце, которого не понял бы никто, кроме нее, началось, когда пришел Лукин, — и Машенька, в новом длинном платье, которое так шло к ней, выбежала навстречу.
— Что такое? — спросил он, остановившись в дверях и с недоумением глядя на пальто, горой лежавшие в передней. Он ничего не знал.
Из комнаты Льва Иваныча Карташихин видел, как Машенька с разбегу остановилась перед Лукиным, по-детски открыв рот. Потом улыбнулась и, вдруг подняв голову, молча прошла на кухню, как важная дама. Лукин остолбенел. На пороге она обернулась, подхватив длинное платье, и церемонно присела…
Очень хорошо, что о них, наконец, забыли и можно было удрать из шумной, накуренной комнаты и посидеть немного у Матвея Ионыча, на той самой кровати, на которую он никому не позволял садиться. Здесь было темно, занавески задернуты, и только одна неширокая полоса уличного света лежала на полу, под ногами. Потом глаза привыкли, и все стало видно — даже маленькие белые пуговицы на Машенькином новом платье.