Избранное
Шрифт:
Кряквин невнятно гмыкнул, устроился поудобней в шезлонге и стал читать. Михеев, чтобы не следить за выражением его лица, спустился с веранды в сад. Начал, заложив руки за спину, прохаживаться по хрустящей дорожке. Остановился возле клумбы, сорвал какой-то цветок и понюхал его. Зудко гудели пчелы. Листья деревьев недвижно томились в безветрии. Над садом, высоко-высоко, сшивая ниткой инверсионного следа пушистые облака, искрилась крохотная иголка реактивного самолета. Михеев смотрел ему вслед и вдруг отчетливо и резко представил себя в кабине истребителя… Закашиваясь по кругу, рванулась навстречу пока еще далекая земля… Рука послушно выбрала сектор газа… Истребитель, прокалывая легкую облачную вату, штопором
— Иван Андреевич! — услышал Михеев голос Кряквина. — Идите, я прочитал!
— Иду… — отозвался Михеев и с какой-то щемящей тоской посмотрел еще раз в небо. Белый след в нем теперь стал пошире и походил уже на чей-то диковинно распушившийся хвост.
— Прочитал я… — повторил Кряквин, когда Михеев, включив по пути вентилятор, сел напротив него в заскрипевший шезлонг.
— И что?
— Честно?
— Да уж хотелось бы, чтобы честно… — не мигая, ответил Михеев.
— Удивили вы меня, Иван Андреевич.
— Чем же?
— Одинаковостью.
— То есть?
— Вы написали здесь почти слово в слово то, о чем я собираюсь говорить на активе.
— Ну… в этом как раз и нет ничего удивительного…
— Не понял…
— Я сделал это на основании тех ваших расчетов, из-за которых мы тогда с вами неделю не разговаривали…
— Вы не разговаривали со мной, а не я с вами, — уточнил Кряквин.
— Да, да… — сказал Михеев.
— Вот так! — Кряквин поднялся, заскрипев шезлонгом, и прошелся по веранде. — Почему же тогда… ты все-таки не выступил, Иван? — Он с прищуром уставился на Михеева.
Возникла короткая пауза.
— Вот об этом, Алексей Егорович, мы сейчас и поговорим.
— Давно бы пора.
— Только давайте договоримся сразу… Без нервов.
— Попытаюсь, — вздохнул носом Кряквин. — Не обращайте на мои эмоции внимания.
— Попытаюсь… — одной щекой улыбнулся Михеев. — Я выступил тогда, Алексей… Выступил. Только не там, не на том совещании…
— А где же?
— Это не важно сейчас… — Михеев на мгновение прикрыл ладонью глаза, вспомнив ту ночь на квартире у Веры Владимировны. — И хорошо наказал себя за свою слабость…
— Ты струсил, Иван… Вот что!
— Вряд ли…
— Обезопасил себя, да?
— В какой-то мере… А ты можешь сформулировать, что такое мужество?
— Я? — переспросил Кряквин. — А зачем его формулировать?.. Если оно есть, так оно есть.
— Я думаю по-другому… Мужество — это умение сводить на нет свое собственное, тем более разыгравшееся воображение, в данный конкретный момент. Но, кстати, мужество бывает и трусливым…
— Ерунда! Сегодня, как мне кажется, назрела пора говорить о главных, на мой взгляд, принципах управления большими производственными системами. Вот они… Первый принцип — иерархичность. Но — разумная, четкая… Второй — многокритериальность… Дважды два четыре — этого сегодня уже маловато. Третий принцип — самонастройка или самоорганизация. Тут объяснять нечего… И последний, чрезвычайно важный принцип… адаптация! Да, самоприспособляемость предприятия к любому текущему изменению…
— Прекрасно, Алексей Егорович. Мы пьем воду из одного колодца.
Кряквин воткнул в рот папиросу, вышел на крыльцо веранды и тут же вернулся назад:
— Вот что, Иван Андреевич… Как бы это так выразиться, чтобы не шибко обидеть тебя… Потому как я слишком уважаю… да, уважаю тебя! Ты мудрый, как змей, понимаешь?.. А я так пока не умею. Вот этот текст твоего выступления, — Кряквин поднял в руке листы, — есть еще одно подтверждение того, как несовершенство нашего планирования приводит к несовершенству нашего мышления и поведения. Я ведь, по правде сказать, тоже не далеко ушел
— Напрасно так считаешь… — неожиданно спокойно и миролюбиво сказал Михеев. — Таким, как ты, я уже был… А вот таким, как я, ты еще будешь.
Кряквин вскинул руку, желая возразить.
— Погоди, — твердо остановил его Михеев. — Я еще не все сказал… И если скажу это все, то только потому, что по-настоящему искренно ценю тебя… И как человека, и как специалиста… Я не хотел бы, Кряквин, чтобы ты повторил уже пройденное мной… Этого лучше бы все-таки избежать. Но если уж повторение неизбежно, то скорее ломай себе шею своими подвигами… Будешь умнее… И будешь точнее разбираться хотя бы в том, что такое компромисс с собой во имя дела и что такое компромисс с делом во имя собственной шкуры.
— Во-во-во! — наставил на Михеева палец Кряквин. — Сейчас я тебе одно место прочитаю… — Он полез в портфель и вытащил из него «Воскресение». — Кстати, эту книгу твой Паша, шофер, просил передать Ксении Павловне… Она ее у него в машине оставила… Это «Воскресение»… Льва Толстого. Сейчас, сейчас… — Кряквин веером пустил из-под большого пальца страницы. — Ага… вот… «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное…»
— «…то была маленькая ложь, — закончил цитату Михеев, — но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…»
— Ты что это? — удивленно спросил Кряквин. — Все «Воскресение» наизусть знаешь?
— Нет, нет… Но это место знаю. Толстой здесь говорит о Селенине, друге детства Нехлюдова…
— А может быть, и о тебе тоже? — вырвалось у Кряквина. Он даже сморщился, понимая, что вот сейчас, наверное, кровно обидел Ивана Андреевича…
Тот выдержал паузу.
— Ничего, ничего, Алексей… Не переживай… Я уже привык к твоим шальным выстрелам. У меня иммунитет к ним… — Он криво усмехнулся. — Хотя будь бы я на твоем месте… вернее, наоборот… в общем, точнее… я бы, наверно, послал бы тебя кое-куда…
— Извини, Иван… — мотнул головой Кряквин.
— Охотно. И знаешь почему?.. Да потому что мы с тобой придем к равно-душию…
— К чему, к чему? — насторожился Кряквин.
— К равно-душию, — повторил, отчетливо разрывая слово, Михеев. — То есть к душевному равенству, понял?
— А-а… вспомнил. Мне что-то про это Верещагин говорил…
— А я говорил про это Верещагину, — сказал Михеев. — Понимаешь, время странно изменяет понятия… Равнодушие-то, наверно, когда-то было равно-душием, а не равнодушием в сегодняшнем смысле… Люди, вероятно, стремились к нему, а не добившись его, почему-то сдались… Вот и стало равно-душие — равнодушием… А теперь я скажу тебе самое главное, что давно бы хотел сказать… Я об этом еще никому не говорил, Алексей… А тебе скажу… Болезнь помогла мне основательно поразмышлять над этим… А ты, сам не подозревая ни о чем, подвел разговор к этому… Речь идет «о подвиге за истинно верное». Ты, по-моему, так сформулировал это…