Избранное
Шрифт:
Он угрюмо посмотрел на Уали.
— Ты мой сын?
— Да.
— Ты оставил дом, свою мать, братьев, друзей, врагов, чтобы приехать сюда?
— Дома нечего было есть.
Белаид сипло рассмеялся.
— За десять лет припев ваш не изменился.
— Это потому, что и песня все та же. А деньги, ты ведь поехал за ними?
— Нет! Я уехал потому, что вы мне надоели, уехал, чтобы скрыться от вас, чтобы не слышать больше нудного голоса твоей матери, слышишь? — нудного! Она приводила меня в отчаяние, когда без конца нудила: нет ячменя,
— И нашел?
— Не твое дело.
— Ты никогда не спрашивал себя, что с нами стало, пока ты искал другой припев?
— А я вас забыл. Забыл вашу мерзость, вашу нищету, ваши потемки, ваши мозоли на ногах, ваши пустые животы… У вас все это еще осталось?
— Все еще.
— Да уж, хороши вы. Твоя мать все еще ходит к святым?
— Это все, что ей остается. Ты уехал. Мы были слишком малы. Соседи, родные — все так же бедны, как и мы. Ей оставались только святые.
— Помоги мне.
Белаид протянул нетвердую руку Уали, который помог ему встать, потом обернулся к своему другу, распростертому на скамье.
— Ты с нами? Мы идем ко мне.
— Ну уж нет! — сказал тот голосом, в котором будто камни перекатывались. — Меня, знаешь, тошнит от семейных историй.
Он сделал вид, что его вот-вот вырвет.
Белаид жил на бульваре Республики. Комната была большой.
Он поставил на стол два стакана, в один из них налил красного вина.
— Ты небось не пьешь?
— Нет.
— Она все так же плачет?
— Знаешь, женщины…
— Здесь женщины не плачут… Она все так же ходит босиком?
— Как все женщины Талы.
— Тебе не стыдно, что твоя мать ходит босиком? Она и в лес за дровами, конечно, босиком ходит?
— Конечно.
— А дрова продает, чтобы прокормить вас. А по утрам она встает до рассвета, чтобы сходить за водой к роднику, пока источник не иссяк, и каждый день она садится за пряжу, ткет бурнусы и продает их, чтобы купить вам ячменя, и масла, и мыла, и одежду, а по вечерам, когда все уже легли, она не спит, опять ткет, чтобы не терять ни минуты…
— Как будто ты сам при этом присутствовал. Ты ничего не забыл.
— Забыл? О! Конечно, я вас забыл. Но достаточно мне взглянуть на твою гнусную рожу, чтобы все вспомнить… Ты в самом деле не пьешь?
— Нет, спасибо.
— Напрасно! Твой рай далек и ненадежен. Ты бы уж лучше разрешил себе частичку райского блаженства сейчас, не откладывая… Нет? Ну, как хочешь.
Он разом допил все, что оставалось.
— Тебе не кажется, что ты и так уже достаточно пьян?
— Скажи пожалуйста! Сопляк! Ты что, мораль мне читать сюда приехал? Пьян? А как, ты думаешь, мне удается вас забыть?
Он налил себе еще. Уали хотелось вырвать у него из рук стакан или отобрать бутылку, но ведь это был все-таки его отец. Белаид держал стакан обеими руками, голова его тряслась, словно его тошнило, глаза налились кровью.
— Рай алжирцев!..
Он выпил, пролил вино на пиджак, задумчиво поглядел на оставленный вином след. Попробовал вытереть его, стряхнуть рукой, но каждый раз промахивался.
— Мерзость! И все эти шестьдесят лет вы не перестаете подыхать, пока вас не похоронят и лицемерный марабут [51] не прочтет над вами молитв. — Он взвыл: — Кюре на виселицу! — Потом успокоился. — Это не больше чем формальность… вы уже давно умерли… Вот мерзость это вино!
Он поднял бутылку, на дне которой розовели, колыхаясь, блики, повторил: «Мерзость», прижался толстыми жадными губами к горлышку и выпил. Две струйки стекли по углам губ. Он поставил бутылку, воззрился на нее.
51
Мусульманский святой, проповедник.
— У тебя есть деньги?
— Зачем?
— В бутылке больше нет вина.
Уали спрашивал себя, не убить ли его сейчас же. Но здесь ведь есть полиция или жандармы, он точно не знал, быть может, его арестуют.
Белаид закрыл лицо пустой бутылкой.
— Она все жалуется?
— Кто?
— Твоя мать! Когда она была моей женой, она всегда жаловалась.
Уали опять вспомнил о полиции, о жандармах.
— Разумеется, она жалуется на святых, на судьбу.
— А на меня?
— Нет, о тебе она никогда не говорит.
— Она тоже меня забыла? Вот здорово! Знаешь, твоя мать — отличная девка, только немножко коротковата и слишком большие груди…
Уали инстинктивно огляделся по сторонам. Кроме него, в самом деле никого. «Не забывай о полиции, здесь не деревня. Спокойно. Этот человек потерял всякий стыд, но он твой отец, и уже десять лет, как он уехал из Талы, он разучился говорить, он говорит как ирумьены».
— О да, хорошая девка! Подумай только, старина, десять лет! Десять лет, как мы расстались! И уже девять лет, как я не посылаю ровно ничего — ни перевода, ни письма, ни подарка (подарки-то получала Аннет!).
Начавшаяся икота чуть было не задушила его. Уали постучал ему по спине.
— Эй, полегче, старина, пользуешься случаем? В самом начале она написала мне одно письмо, чтобы… чтобы… Вина нет, в бутылке нет больше вина…
— Чтобы попросить у тебя денег? — спросил Уали.
— Денег? За кого ты ее принимаешь? Твоя мать не Аннет, слышишь? Не шлюха, твоя мать честная женщина! Она написала мне, чтобы узнать, все ли у меня есть, что нужно… В Париже? Все, что мне нужно? Можешь себе представить? Мне? Это она-то, которая ходит по деревне босиком и у которой не было зимой одеяла, чтобы укрыться… нам пришлось его продать, ха-ха!