Избранное
Шрифт:
— За правду хвалю. У меня в корпусе не лгут… Кстати, как батьк'a-то кличут?
— Батька Екимом звали, — отвечал Литовченко, и брови туже сдвинулись к переносью.
— Так. Немцы, что ль, убили?
— Сам помер… от старины.
— Вот оно что, — по-своему прочитал его интонацию генерал, и почему-то убавилось его огорченье, что хлопец этот даже не родственник Дениске. — За что ж ты на немца обиделся?.. Дом спалили или девушку твою увели?
Литовченко медлил с ответом; коротко было бы ему не объяснить, а на длинное пояснение он не решался. И чтоб выручить товарища перед начальством, все заспешили к нему на помощь.
— Хлебанул беды крестьянской, — подсказал кто-то сверху с платформы. — Все мы ею д'oсытя пропиталися.
— Сейчас только тот
— Такое дело… товарищ гвардии генерал-лейтенант… — начал третий. — Ганцы не селе у них стояли, и один мамашу его мёртвой курой шарахнул…
— Каб ударил, не стоял бы я на этом месте… — угрюмо поправил Литовченко.
— Ничего не понимаю, — сказал генерал. — Ударил он её или не ударил?
— Он у нас чудак, товарищ генерал, — пояснили со стороны.
— Какое ж тут чудачество! Кто родную мать в обиду выдаст, тому и большая наша мать нипочём, — вступился генерал за паренька, с интересом глядя, как садятся и тают снежинки на его щеке, безволосой и чумазой, потому что водители обычно ехали под одним брезентом с печкой, которою и обогревали в походе свой танк. — И как же ты рассчитываешь поймать его в такой суматохе… врага своего?
— Легше нет, — насмешливо произнёс тот же, охрипший от погоды, мучительно знакомый голос, и почему-то генералу вспомнилось, что ещё не обедал за истекшие сутки. — Надоть его на перламутровую пуговицу.
— Это как же так… на пуговицу? — спросил генерал, единственно чтобы ещё раз услышать голос.
— А как муху ловят. Взять простую пуговицу, от рубашки, скажем, о четырёх дырочках… и обыкновенно крутить у мухи перед глазами, пока она не начнёт вроде вянуть. А там берут осторожно за крылышки, чтоб не взбудить, и поступают по строгому закону… Так, что ль, милый Вася?
Шутка относилась, конечно, к маленькому Литовченке. Тот не отвечал: опустив голову, он уставился на руку себе, обмотанную тряпкой. Этим он как бы клал конец публичному обсужденью своей сокровенной обиды.
— Значит, гордый ты, тёзка, — одобрительно засмеялся генерал. — Это хорошо. Мне и нужны такие, гордые и злые. Войну видал?
— Только в кино… товарищ гвардии генерал-лейтенант.
— Ну, скоро увидишь… Ладно, оставьте его. Посмотрим, что он за вояка!.. — И повернулся к подсказчику, чтоб удовлетворить возникшее любопытство.
Они стояли перед ним все одинакие, на одно лицо, в одеревянелых от мокроты шинелях и набухших водою сапогах. И всё же человек этот, казавшийся старше других, заметно выделялся в их ряду; здесь опять пригодилась мигалка адъютанта. И хотя танкист был теперь в усах и к тому же немедленно опустил озороватые, себе на уме, глаза, сразу видно было, что личность эта вела образ жизни, навлекающий подозренье в смысле пристрастия к некоторым крепким напиткам… Нельзя было не узнать его, бывшего повара из штаба корпуса, который мог бы прославиться и во всеармейском масштабе, если бы не роковая любознательность к жидкостям. Она не только помешала ему продвигаться по служебным ступеням, но и удержаться на достигнутых высотах; падение случилось как раз после Россоши, когда кладовые штабной столовой значительно пополнились трофейным продовольствием. Итальянский вермут, французское шампанское, венгерский токай и даже тухлый немецкий ром принялись наперегонки сохнуть в его присутствии, а глазуньи, которыми он ограничил круг своей деятельности, приобрели столь броневые вкус и прочность, что офицеры диву давались, до чего можно довести обыкновенное куриное яйцо. Ему давали советы подкидывать эти злодейские яичницы неприятелю, чтоб калечились на них, но он не внял деликатным предупреждениям, и тогда пришлось откомандировать его вовсе из управления корпуса, что не вызвало ни ропота, ни удивления с его стороны.
— А ведь это ты, Обрядин, — вместо приветствия и весело сказал генерал. — Ну, кем воюешь, как живёшь?
— Башнёром на двести третьей… товарищ гвардии генерал-лейтенант. Вот, прибаливаю маненько, — сиплым баском сообщил
— Так… И болезнь всё та же?
Обрядин не ответил и лишь облизал пышный ус, чтоб скрыть усмешку, какая была и у генерала.
— Что ж, выздоравливай, — пожелал генерал и уже собирался отойти, потому что не на одной только этой станции происходила выгрузка его хозяйства. Да ещё предстояло по пути в район сосредоточения заехать в штаб армии и, кроме того, расспросить кое о чём дежурного офицера из штаба. И тут бросилось ему в глаза странное, даже неуместное для солдата, шевеленье на обрядинском животе, чуть повыше поясного ремешка… Башнёр стоял смирно, руки по швам и выпятив грудь так, чтобы по возможности натянулось на груди сукно шинели. Он даже попытался стать бочком к командиру корпуса, но в ту же минуту что-то живое выглянуло из-за борта обрядинской шинелишки.
— Ну-ка, посветите, капитан. Что это за живность у тебя, Обрядин?
— Это Кис'o… товарищ гвардии генерал-лейтенант, — виновато, упавшим голосом признался тот.
И вот, решительно невозможно стало для начальства покинуть это место, не повидав старинного сослуживца. Не дожидаясь прямого приказания, Обрядин достал из-за пазухи свой секрет. Маленькое сероватое существо, ёжась от холода и дремотно щурясь на свет, лежало в огромной правой ладони танкиста; левою он прикрывал его от простуды, так что хвост и ноги оставались под угревой мокрого обрядинского рукава.
— Ну, здравствуй, беглец. Что, разве плохо тебе жилось у меня? — тихо произнёс генерал, и уж такой установился в штабе у них обычай — непременно, при каждой встрече, почесать у котёнка за ухом. — А тощий он стал у тебя… верно, яичницами кормишь? Ишь, все рёбра наперечёт!
— От нервной жизни… товарищ гвардии генерал-лейтенант, — постарался оправдаться Обрядин. — Ведь всё в боях да в боях…
…Гвардейский корпус Литовченки всегда ставили на главном направлении армейского удара. Его молниеносный манёвр и свирепые рейды по тылам врага изучались в академиях не только на его родине. Ветреная военная слава свила себе гнездо на пыльных или обрызганных кровью надкрылках его танков, а горячие головы, что имелись там в каждой роте, собирались помыть их в заграничной рейнской водице… Пятеро таких товарищей, на короткую минутку сойдясь в кружок, а остальные через их плечи — пристально глядели на домашнего зверька, который мигал и встряхивал головой, когда снежинка залетала в глаз. Вряд ли то была нежность к безответному спутнику героических скитаний; она давно истаяла горьким дымком из их огрубелых сердец, — даже не жалость! Но именно на этом тёплом комочке жизни, напоминавшем о покинутом доме, о милых в далёком тылу, на которых замахнулся Гитлер, сосредоточилась их глубокая солдатская человечность… Снег переставал, шерсть на котёнке смокла, он становился похожим на ежа. Светало, и когда генерал взглянул на часы, он уже без помощи науки и техники разглядел стрелки.
— Ладно, — сказал он, и офицер связи побежал вперёд предупредить, чтоб заводили машины. — Тёзке выговор, чтоб помнил, какая правая и какая левая сторона. Через недельку надеюсь услышать о вас, товарищи. Всё.
Прижав подбородок к воротнику, он медленно, против ветра, двинулся назад. Штабной офицер, на котором лежала приёмка эшелонов, докладывал в подробностях, когда прибывают очередные, кто именно, по фамилиям и должностям, срывает график движения, и откуда должны подать недостающие паровозы… Посерело, когда они подошли к машинам.
Холодная влага с вечера проникла в хромовые генеральские сапоги, но он постоял ещё здесь, прежде чем перелезть высокий, неудобный порог своего виллиса. Что привлекало его внимание в этой равнине, нынешнюю безотрадность которой не могли скрасить и причуды недавней метели?.. По белёсому покрову полей проступали чёрные дороги; больше ничего там не было, кроме головешек от сожженных селений.
— Здравствуй, зазимок, — непонятно произнёс Литовченко, и у всех, кто стоял поблизости, создалось впечатление, будто он поклонился тому, что лежало под белой простынею снега.