Избранное
Шрифт:
— Не бяжи, баба, не бяжи… Чего за облаками гоняешься!
И правда, в том усиливающемся солнечном ливне и гусь слепил, как облако.
Стояло шершавое дерево на взъезде; чёрные спутанные ветви его суматошно тянулись вверх. Ещё неделю назад никто из новосельцев не знал его породы, и вдруг все увидели, что это черёмуха… Весна трудилась и по ночам; не валялось и щепочки, на которой не отпечатлелось бы её могучее волшебство. Весна ускоряла разбег Сотьстроя, а с приездом Потёмкина работы новый получали разгон; тут и потребовалось место, занятое Макарихой. Отчуждение земель требовалось произвести до начала весеннего сева, так как в намеченные сто десятин входили и крестьянские поля. Федот Красильников собственнолично
Лукинич, связанный свойством и призванный на совещанье, уверял, что Увадьев не станет ссориться с мужиками из-за пустяков:
— На чьи деньги строить-то!.. мы его на копеечке ровно на верёвочке содержим.
Федот недоверчиво скалил жёлтые крупные, как бивни, зубы и мигал Василью, инвалиду войны и единственному сыну. Втайне знал он обходительную лукиничеву повадку, а по мужицкой прозорливости догадывался и ещё кое о чём, но не подавал виду, чтоб не лишаться последней помощи. В молодости на Кажуге, куда заводила его кроме наживы, и охотницкая забава, прыгнула как-то с дерева раненая рысь на Федота и напрочь сцарапнула ухо; то случилось годов тридцать назад, но прыжок этот помнил Федот крепко, и, когда встречал Лукинича, невольно тянулась рука пощупать ушной лохматок, прикрытый степенной сединою. Не полагаясь, однако, на одну уловку председателя, не ленился действовать Федот и за свой риск.
Всякий раз, когда бывала ему нужда зайти к соседу заводил он речь о тех недоуменьях, которыми с зимы наполнилась Соть. Навестил он и Николая Кузёмкина, что живёт как праведник на отлёте, окружённый пятью безнадёжными невестами; побывал у Гаврилы Савина, незадачливого плотника, который сколько раз ни ходил в жизнь с голыми руками, всегда возвращался с пустыми карманами; напоследок забрёл по случайной оказии и к Проньке Милованову, гармонному лекарю и секретарю деревенской ячейки, жившему в новорубленном доме у леска. Пронька приклёпывал медный ладок к гармони и поминутно, постучав зубильцем, пробовал его на звук, который получался голый какой-то, цыплячий и смешной. Федот поискал образов и, не найдя, остался в шапке.
— Богов не содержишь?
— Обхожусь.
Федот усмехнулся:
— Ишь, как ни зайдёшь к тебе, всё ры да ры! — и присел на ящик позади себя.
Пронька на мгновенье поднял взор:
— Ты, отец, не садись туда: это инкубатор. Наделаешь нам задохликов да и штаны пожжёшь.
— Хо, — подивился Федот, оставаясь стоять, — естеству насильство. Кака ж у тебя птица-т машинная вылупится. У ней, думается, и мясо те железом отдавать станет. Все затеи у вас с Савиным: то цветы, то цыплята, зря карасин тратишь. — Он помолчал. — Хорошая гармонь, чья такая?
— Моя. Хорошая, так купи!
— Куды мне, я старик.
— Всё деньги копишь да в крыночку кладёшь, — засмеялся Пронька, вспомнив, как в прошлом году принёс Федот в налог полтораста новеньких полтинников. — Смотри, сгниют они у тебя!
— Ничего, сухая у меня крыночка, сухая. Может, двести коров у меня в крыночке сидит, а поди, выкуси! — поддразнил Федот, а из бороды его просунулись зубы. — Про чудеса-то слышал? Пустынь желают разъять, а на ейном месте фабрика для бумаги.
— А ты поговори в конторе, может, и отступятся!
— Поговорил бы, да мужику ноне внимания нет.
— Мужик мужику рознь! — Солнце упало на колени Проньке, и пискучий ладок засверкал в нём. — Зачем прикатился-то?
Федот исподлобья
— Да, как это ноне говорится, связь установить. Катька-то цветы, что ль, всё содит?.. — Так звали пронькину сестру. — Василий хотел к тебе зайти.
— Не сватайся, отец, не выйдет.
— Куды нам в советску родню лезть!
— Да, уж тут и крыночка заветная не поможет…
Вражда началась ещё раньше: неспокойная кровь текла в жилах миловановского рода. Со временем смирнела родовая немирность, и Пронька собственно только тем и раздражал односельчан, что, связавшись с опытной селекционной станцией, то ячменей да клеверов заморских насеет на полосе совместно с Савиным, то цветов разведёт полон полисадник. Василий, заползая в пронькин дом по праздникам, всякий раз засовывал в цветок свой поганый изжёванный окурок. Он и вообще вёл себя непристойно в отношениях на деревне; первое время Пронька терпел дружескую напасть, а потом случилось, за ухо выволок его из дому и при людях показал ему кулак размером чуть помене годовалого кочна.
— Этим кулаком, Вася, я раз, по военному делу, человека с коня ссадил. Не затевай ссоры, а живи, как тебе положено…
Обиженный Василий тоскливо смеялся, сидя в дорожной пыли и теребя порвавшийся на деревянной ляжке-ремешок. Война не удалась, зато и окурки перестали из цветов рость. Кстати, вымокли в этот год хвалёные пронькины ячменя, и деревня была удовлетворена в своей первобытной жажде мести и равенства. Василий снова заходил к Миловановым, и те не гнали, потому что страшно иметь врага в деревне. Так тянулась эта насильственная дружба; выгоднее было Проньке держать врага своего перед глазами, под рукой. Но Василий не забыл обидного слова про калечину, в которой, к слову сказать, был неповинен. В своё время, объятый горячкой тщеславия, Федот настоял, чтоб и Василий добыл военной славы красильниковскому роду. Год спустя, выехав по письму на станцию, Федот долго с померкшим лицом вдыхал удушливый карболковый запах, исходивший от сына. «Вишь, укоротили малость, — сказал Василий. — За что ж меня так?» — «Как за что? — растерялся Красильников. — За веру, за престол, за государя-императора…» Он не договорил; сын рванулся, точно хотел по лицу отца ударить, но не дотянулся и упал. «Ничего, прошло, — сказал он через полминутки. — Теперь подсадите меня в подводу тятенька». Федот молча поднял его, и они поехали продолжать жизнь.
Вместе с приятелями, всяким людским отребьем, льстившимся на дармовое угощенье, пробовал он пить, — здоровая красильниковская кровь не принимала алкоголя. Такому жениться на Миловановой — значило бы восстановить утраченное к самому себе уваженье. Ради неё он пошёл бы на любое, но рослая, простодушная Катя не замечала его любовной суеты. Из деревенских невест одна лишь старшая кузёмкинская вековуха была ласковой к нему. «Чего мне в ней, она всегда моя…» — шепнул он отцу, который советовал брать хотя бы это пересохшее явление природы. Не помогали ни угрозы, ни золотые серёжки, которые Василий на всякий случай таскал в кармане, ничего ему не оставалось, кроме как одинокая пастуховская любовь. Весь род шёл насмарку, и в таком-то обороте нужно было отвоевать место себе на новой Соти…
Война началась однажды на маслянице. У Проньки сидели гости, Кузёмкин с Савиным, и все одинаково ели гречневые блины, и всем одинаково резали шею тугие ворота рубах. Кузёмкин позёвывал, а Савин внимал военным пронькиным историям, и на лоб его поминутно всползала взволнованная бровь. В этот вечер впервые стреляли в пронькино окно и, не потянись Кузёмкин за маслом, хоронили бы его в среду красным обрядом, под гармонь. Пуля ударилась в печку и, отскочив, пробила новёхонький баян, который принесли ему чинить.
— Эх, придётся заплатки ставить, — громко сказал Пронька, раздвигая онемелые меха; из дырки такой же, как из окна, выдувал острый холодок.
Он стал внимательней присматриваться к Василию, а тот, узнав о злодействе, принял участие и даже советовал написать в газету, после чего виновника непременно засадят на казённые хлеба.
Пронька притворно качал головою:
— Да как его найти-то, злодея?
— Через посредство собаки унюхают, — настаивал Василий, лаская взглядом широкие пронькины плечи. — Сейчас они, скажем, дают собаке пулю понюхать, и собака моментально бежит, а за нею сыщики едут на велосипедах. Ныне такие есть, если не врут: левой лапой за воротник злыдня придерживат, а правой протокол пишет, во!