Избранное
Шрифт:
Как тот ни спешил, а всё-таки остановился; не столь задержала его откровенная бутылка в геласиевой руке, сколь самый вид его: был он в стоптанных бахилках, а прикрыт рваниной, проплатанной цветным лоскутьем. Стоя наискосок, они созерцали друг друга с каким-то тупым недоверьем, и тотчас же их окружила орава детей, восторженно ожидавших какого-нибудь события.
— Хорош, очень хорош, — раздумчиво сказал Увадьев. — Эк, шут преподобный, до чего дошёл, а всё впустую мотается твоя машина. Что ж, заходи вечерком как-нибудь чайку попить…
— Я тебя, погоди, вечерком убивать приду, — еле слышно отвечал Геласий; он стоял посреди самой лужи и ничего не замечал.
Увадьев только засмеялся:
— А, убивать, — тогда пораньше приходи, а то я спать рано ложусь. Я, брат, не свой нынче человек… дела всё! — и, не кивнув,
Мокроносов был тот вечер в отъезде, и оттого завладела Геласием на ночь васильева ватага. На лесном ручье стояла замшелая красильниковская маслобойка, сплошь склёпанная из дерева, без единого железного гвоздя; под колесом водились налимы, ивовые ветви мокли в воде. Здесь, у костерка, в котором пеклись яйца, еда пьяниц, обычно, и озоровал Василий; Геласий, видно, служил вместо перцу в его пресных забавах. Изредка пососав из круговой бутылки, он неуклюже плясал в зыбком свете костра… и тут выходил из мельницы старик с налимьей харей, управитель и работник ещё Васильева деда. Посмеиваясь куда-то в кривую скулу себе, он глядел на куцую отрасль знаменитого рода и вот пригибался к хозяину… В открытую дверцу рвалось пыхтенье гранитных медведей и тупые вздохи пестов.
— Глянь, Вася… ровно с пружинами инок-те, а тебе и полножки не дадено. Не робей, зато ты богатенький… эва, точно паш'a турецкий промеж холуев своих сидишь!
Василий морщился; в действительности, он стоял у костра, а всем казалось, что он прочно сидит на травке.
— Ты кради, кради своё масло у помольцев! — вскипал он и тут же развлеченья ради выщёлкивал угольки из костра под босые и такие неистовые ноги Геласия: не радовало его это наёмное веселье.
— Как тут украдёшь, закон: девять колобьев, девять фунтов на пуд! — и снова склонялся криворотый маслянщик; любил он задор, сраженья, грозу, а больше всего огонь в живом человеке. — А у дедушки твоего, Вась, кони были — страшно к конюшне подойти. А он, бывалч, вскочит, ногами стуканёт, вдарит кулаком промеж ушей и скачут, два чорта. И никто не знает куда, зачем, а скачут… До гроба молодым был.
— Уйди, не трави, — защищался Василий и жевал обесцвеченные тоской губы.
Старик приносил блюдечко свежего, пахучего льняного масла, и они опохмелялись им до изжоги. Ныла инвалидная душа, всё выискивала поступок, который вернул бы ему утерянную доблесть. В десятый раз бегала в Шоноху неутомимая шинкаркина девочка, и всё боялась приблизиться к этой яме огня и неистовства; в ней всё ещё скакал подпекаемый Геласий:
…что ты, что ты, что ты, что ты — я и сам бясовской роты, полосатого полку, скачу до потолку.…у костра и заснула оголтелая дюжина, а когда проснулась — только выбитая земля свидетельствовала, что здесь било и подкидывало скитского бегуна. На этот раз он пропал надолго, и толковник Лука клялся, что глупого парня присосала в себя трясина, отчего и прорыжела горькая болотная вода; противники же Луки полагали, что Геласий вернулся в скит, и там повелено ему стоять год в древесном дупле, на манер древних подвижников, которые вдоволь имели времени и не на такие затеи. Смеялись, видно, спорщики: скит оголился, разруха просочилась сквозь частокол, старики оставались одни, самые двери бежали с петель. Всего за полторы недели до троицына дня исчезнул небурный Тимолай, вздумавший, видно, околицей добрести до неба. И чем цветистей распускалась весна, тем плотней сгущалась тьма над северною Фиваидой. Близ обеда сбирались старики на ту самую скамью, откуда ещё недавно размечал карту будущих сражений Увадьев, и безмолвно дивились образу, который принимала на Соти подстёгнутая история. В старых книгах, замкнутых в торжественные кожаные гробы, они искали ответа недоуменьям, но не было там ни о революции, ни о целлюлозе, а стояло расплывчатое и косноязычное слово: антихрист. И верно: две тысячи зачинщиков нового закона на земле копошились под Макарихой.
— …палачики, убивайте нас! — надсадно кричал Устин рабочим, прибывшим за песком; в мученичестве заключалось оправданье векам бестолкового жития, а те, отирая пот с лица, лихо закуривали, весело звали их к себе, в пыль и скрежет лопатный.
На
Давно привлекал его внимание угрюмый красильниковский дом, лаженный на крюк, из десятивершкового леса, с круглыми углами, обильный галлерейками, обречённый стоять до скончания планеты. Трудно было решить, откуда начать валку, и артель пристально наблюдала за своим вождём, как он таинственно нюхал углы или благоговейно постукивал обухом в тёмные, заподлицо отёсанные стены.
— Не людьми ставлено, видите ли что: жалезом звенит! Не, нонешнему топору старого дерева не взять: искра пойдёт!
— А ну его к чорту, спалить его! — советовали земляки, подмигивая прорабу. — Он, бат, задубенел, дом-от. Ещё и не тронули, а уж, гляди, взопрел ты, дядя Фаддей!
— Рушить — работа умственная, — хитро посверкивал глазами Акишин, и все разумели, что вот так же и кошка заигрывает насмерть свою добычу.
Он всё-таки не устоял перед новым топором, это чёрный ящик, в подпольи которого ещё скрипела и охала огромная мохнатая душа. Обиженные владельцы не поехали в Новую Макариху, где поставили им скромную в три окошечка по числу душ, избицу, а переселились к себе на маслобойку и туда же перевезли на тринадцати подводах весь свой скарб. Мужики оттягивали выезд до последнего срока, и некоторые видели, как раскатывал Фаддей вековые красильниковские брёвна… Однажды длинная очередь подвод потянулась из Макарихи. Старухи несли скоробленных богов на полотенцах; бабы гнали скот, который мычал и блеял, не доверяя заново проторяемой дороге; мужики задумчиво шагали сбоку телег, где, поверх обиходного скарба, тряслись резные оконные наличники. Одни лишь ребятишки, радуясь всякой перемене, скакали впереди, дразня собак. Безлюдная, ленивая пыль поднялась и осела, а берег опустел.
— Не уходите, не уходите… — шептал Вассиан вослед уходящей Макарихе и цеплялся за прелое дерево скамьи.
Неделю мужики привыкали к новому месту; старую резьбу прибивали на новые окна и негодовали, что нехватает резьбы: новые были глазастей. Старухи бечёвкой обмеривали свежие, чистые избы и роптали, что новые просторнее и выше на аршин… Скучно было без тёплого, домовитого клопа, без грязцы, без настойной телячьей духоты; жаль было вольготного и нелепого прошлого, на которое беспощадно наступил Сотьстрой, а ещё страшней неопределённость будущего. Пугала вдобавок и щедрость новых соседей, подаривших школу, клуб и обещавших больничку от неизъяснимых советских милостей. А когда привыкли, стали рыть колодцы и втихомолку перенесли с перекрёстка часовенку, в которой тотчас же завёлся проворный и безгласный монашек.
В одну из ночей буксиришко, пользуясь высокой водой, притащил землечерпалку; гремя цепями, чудовище выжирало вековое лоно реки: здесь намечалась лесная гавань и приёмные трубы водонасосной станции. Река молчала, но жёлтая кровь длинными полосами прочертила её текучее тело. Чудовище исчезло ночью, как и появилось, а утром сотни людей потянули через реку, чуть наискось, стальные тросы и могучие пеньковые канаты; они сооружали запань, преграду для молевого сплава, основные массы которого уже тащились где-то по верховьям. Река цвела людьми, а люди песнями, и хотя была суббота, Кир не посмел ударять в скитское било: да и некого становилось звать на вечерни…