Избранное
Шрифт:
Среда. Мне отведена для жизни строго ограниченная часть какого-то убогого квартала. Бесполезно пытаться выбраться отсюда. Autrui таится за любым углом, готовый затворить проходы к многолюдью.
Четверг. Я постоянно боюсь вдруг оказаться лицом к лицу и наедине с моим врагом. Даже запершись в моей клетушке, готовый лечь в постель, я чувствую, что раздеваюсь под взглядом Autrui.
Пятница. Весь день я провел в доме, не способный ни на что. Ночью вокруг меня возникло некое кольцо, неяркий
Суббота. Проснувшись, обнаружил, что нахожусь в шестистороннем коробе по моему размеру. Я не решился трогать стенок, так как чувствовал: снаружи я увидел бы все тот же шестигранник.
Несомненно, я обязан заключенью черным проискам Autrui.
Воскресенье. Вмурованный в мою гробницу, я постепенно разлагаюсь. Я исхожу тягучей сукровицей с отливом в желтизну. О, никому я не желал бы отведать этот мед…
Конечно, никому, за исключеньем Autrui.
ЭПИТАФИЯ
Марселю Швобу[комм.]
В открытой драке он оборвал гнилую нить жизни Филиппа Сермуаза, что был негодным клириком и подлым человеком. Он заслужил часть воровской добычи в двести экю, украденных в парижском Коллеж де Наварра, и дважды представал с петлей на шее. И оба раза из темницы он выходил велением властительной десницы.
Молите Господа о нем. Он родился в худые времена: чума и голод опустошали столицу Франции; костер, вознесший к небу Жанну д’Арк, высвечивал то искаженные от скорби лица, то злобствующие хари; в пестром говоре бродяг перетасовывался воровской арго с иноязычием врагов.
То были времена, когда под зимнею луной стаи волков бродили по кладбищам. Он сам был словно волк, отощавший, голодный, который невесть как забрел на площадь. С голодухи он крал хлеб и таскал с жаровен у торговок рыбу.
Он родился в худые времена. Толпы детей бродили по городу, вымаливая песнями на хлеб. Калеки и нищеброды набивались в нефы собора Нотр-Дам, мешали певчим и сбивали мессу.
Он сам искал прибежища и в церкви и в борделе. Усыновивший его священник отдал ему навеки свою честную и славную фамилию, а Толстая Марго ему дарила теплый хлеб и опоганенную плоть. Он нелестно воспевал прелестниц и возносил мольбы Пречистой устами матери земной. На выцветших шпалерах его баллад неровной чередою проступали красавицы былых времен в сопровождении печального рефрена. В трагически-глумливом завещании он сделал своими наследниками всех. Как рыночный торговец, он вытряс без разбору сокровища и сор своей души.
Сам худосочный, гол как кочерыжка, вечно без гроша, он любил Париж, град падший, обнищавший. Магистр искусств, он приобщился богословских истин в стенах прославленной Сорбонны.
Но с мостовых Латинского квартала он покатился по дорогам нищеты. Он познал и зимний холод без огня, и без друзей темницу, и жуткий голод внутри и вкруг себя. Его товарищами были грабители, подонки, сутенеры, фальшивомонетчики и дезертиры, все побратимы эшафота.
Он жил в худые времена. А в тридцать с лишним лет таинственно исчез. Гонимый голодом
ЛЭ ОБ АРИСТОТЕЛЕ
[комм.]На зеленом кругу луга танцует муза Аристотеля. Старый философ то и дело поднимает голову и наблюдает движенья юного, опаловых отливов тела. Кровь разгоняется и разжигает его дряхлеющую плоть, из его дрожащих рук на землю падает хрустящий свиток папируса. А муза все танцует на лугу и развивает перед взором Аристотеля гибкую, тугую связь логики ритмов и движений.
Аристотель вспоминает юную рабыню на невольничьем базаре своего родного Стагира, которую не смог купить. С той поры ни одной женщине не удавалось настолько смутить его воображение. Но сейчас, когда спина уже сгибается под тяжестью годов, а глаза уж застилает пелена, муза Гармония все чаще приходит нарушать его покой. Напрасно он пытается противопоставить ее жаркой красоте строгость холодных рассуждений — она все возвращается и вновь заводит свой бесплотный пылкий танец.
Аристотель закрывает окна и зажигает чадящую лампаду, при которой он с трудом читает написанное, — но все напрасно: Гармония все так же пляшет в его мозгу и сбивает серьезный строй его мышленья, который обращается в подобие потока с его игрою света и теней.
Тогда слова, написанные им, теряют прежнюю весомость диалектических суждений и исполняются звучаньем звонких ямбов. Несомые неведомыми веяниями, в памяти всплывают из забвенья полузабытые, но крепкие реченья, исполненные запахов полей.
Аристотель оставляет свою работу и выходит в сад, распахнутый, словно один большой цветок, который весенним днем исходит ароматом и сияньем. Старый философ глубоко вдыхает запах роз и освежает свое лицо ночной росою.
Муза Гармония пляшет перед ним в изменчивом и ускользающем рисунке танца, сплетая лабиринт неясных форм, губительный для здравого рассудка. И вот уже сам Аристотель с внезапной резвостью бросается вослед красавице, которая мгновенно тает и растворяется в ближайшей роще.
Изнемогший и пристыженный, философ бредет обратно в келью. Он роняет на руки седую голову и плачет по безвозвратно иссякшей юношеской силе. Когда он отрывает голову от рук, он видит пред собою все тот же бесконечный танец юной музы. И тут вдруг Аристотель решает написать трактат, который бы покончил с вечным танцем Гармонии, разложив его на составляющие части. Ему пришлось смириться с необходимостью стиха, как средства изложенья, и он начал работу над трактатом «О гармонии» — шедевром, погибшим в пламени Омара[комм.].
Все время, что он его писал, муза Гармония продолжала свои танцы. Написав последний стих, философ поднял взор и понял, что видение исчезло. И тогда его душа познала покой, освобожденная от жалящих уколов красоты.
Но однажды Аристотелю приснился странный сон: весенним днем он ползает на четвереньках по траве, а на нем верхом сидит все та же муза. И, проснувшись, он взял свой манускрипт и вписал в начало следующие строки: «Мой стих неповоротлив и нескладен как осел. Зато им правит сама Гармония».