Избранное
Шрифт:
— Верно говорят.
— Ага!
— Что за «ага»?
— Ничего, ничего. Ты хорошо устроился, ну так что. Живешь-поживаешь, на велосипеде паном раскатываешь, ну так что. Жена называет меня остолопом, и, должно быть, так оно и есть. Ты листовку выпустил, чтобы парни не ездили в Германию Гитлеру помогать? Выпустил?
— Партия ее выпустила.
— Ладно, значит, партия. Я послушался, отговаривал, да все попусту. Одиннадцать человек из Планицы уехали, из них трое коммунистов.
— Вот это жаль.
— Останови! Говорят тебе, останови! Пешком
— Говорил. — Дриня тоже пошел пешком, ведя в руках велосипед. — Пораскинул бы ты мозгами, сам бы додумался. Жить-то мне чем-нибудь надо? Да не в том дело. Барышником хорошо быть!
— Еще бы! А почему не быть? Один я такой остолоп. Моя жена правду говорит.
— Барышник-то за день деревень восемь обойдет, в каждой остановится, никаких подозрений. Найди мне другое такое занятие, и я брошу барышничать, хоть сегодня. И жизнь у меня тогда спокойная пойдет, не надо будет ничего объяснять, даже ты не станешь на меня коситься. Верно ведь?
— А ты сразу же и на дыбы…
— Нет, не в том дело. Найди мне другую работу! Я углежог, ты это прекрасно знаешь. Я жег древесный уголь, как жег мой отец, дед, и так до седьмого колена. Углежог что медведь — целые недели и месяцы в лесу. Там и спит, и пищу себе готовит, от мира оторван. Удивляюсь, что тебе объяснять это приходится.
— Ладно, ладно. Да все не так обстоит, как ты говорил.
— Я не обманываю.
— Да я не о том. Иду сейчас в Правно. Немчура там какую-то карту вывесила. Помнишь, что ты говорил, когда Гитлер напал на Советский Союз?
— Ну, говорил. Но это другое дело.
— Знаю, знаю. С этой войной, должно быть, промашка какая-то вышла. Почему наши отступают? Я и по деревне-то пройти боюсь. Наговорил я людям всякого, а теперь… Знаешь, что я им теперь говорю? Товарищи, это большевистская тактика.
— А они что?
— Что? Да ничего. Кажись, не верят мне. А с чего верить-то? Я и сам не верю, страшно мне делается. А тебе разве не страшно?
— Большевистская тактика? Недурно сказано. Но я считаю, что кое-чего не хватает. Это надо обосновать, потому что сами по себе это пустые слова. Тут важны две вещи: первая — война тянется уже четырнадцать месяцев. Подумай только! Французы сдались через три недели. А вторая? Зима уже скоро! И оглянуться не успеешь, все вокруг будет белым-бело.
— Откуда мне знать…
— Ты не веришь в победу?
— Твоими бы устами да мед пить! Но я только говорю, что в этой войне какая-то промашка вышла. То ли немцы и взаправду непобедимы, то ли какое-то тайное оружие у них… Кто их знает!
— Опомнись, что ты!
— Не расстраивай меня. В деревне я не сдаюсь. Но с глазу на глаз мы с тобой можем говорить
— Должны!
— За что же ты на меня нападаешь? Я и в Правно-то боюсь идти из-за карты этой. Кто его знает, что они там намалевали? А сходить вроде надо?
— Коли ты собрался…
Они шли уже по окраине Правно. Навстречу им попались марширующие немецкие дети. Их вел учитель, судетский немец Леммер. Дриня долго смотрел им вслед.
— Ну, что глядишь? — грубо одернул его Фарник, сам ясно не понимая, почему он это сделал. Ему хотелось на кого-нибудь закричать, скорее всего на Леммера. Он знал его, потому что немецкие дети ходили через Планицу до Липин и даже до самой Острой, раза два в неделю, и всегда он их видел. Они маршировали через деревни с флажком, под барабанный бой. Они приносили с собой напоминание о разделенном городе, о грохоте далекой войны, рождая в душе Фарника леденящее беспокойство. Лучше бы никогда их не видеть. Фарник ненавидел высокого голенастого Леммера так же, как и четыре барабана, в которые барабанили в первой шеренге мальчишки лет четырнадцати, самые высокие, самые сильные, такие же голенастые, как их учитель. Теперь Фарник ясно понял, почему он одернул Дриню. И правда, что на них глядеть? Никак нельзя поддаваться, а тут поглядишь на этих мальчишек — и духом вроде сразу слабеешь.
Дриня, потихоньку ругаясь, шел дальше.
— Уж и Смольник с ними. Ты его знаешь?
— Нет.
— Он поступил ночным сторожем на лесопилку Притца всего неделю назад, а сын уже марширует с гитлерюгендом. Смольник! Воды не замутит — такой тихоня. И «гутн таг»[55] сказать не умеет, и — на тебе — уже фольксдойч! Покупают немцы людей. Покупают за деньги, за обувь, за вшивый лоскут. Онемечивают людей! Да! Келлер, дьявол щербатый, идет! Не гляди на него, еще привяжется. Я его не выношу.
— Добрый день, пан Дрина!
— Добрый день.
— Идешь в Прафно?
— Да, насчет двух телушек я договорился.
— Естли са два телушка идешь, можешь идти и к карте, большой карта, красифый карта, там конец война показан. И "uberhoff[56] ешо этот гот!
— Погляжу. И товарища с собой позвал! Он идти не хотел, политика, мол, меня не интересует. А я ему и говорю: «Пойдем, пойдем, своими глазами все увидишь».
— Латно ты сказаль, очень латно сказаль тфой камарат. Скажи, кто это война победит?
— Не знаю, пан Келлер. Я войну не веду.
— Ты думай, что ты хитрый, ошень хитрый, когда все гофоришь, что ты война не ведешь. Смотри, пан Дрина! Ты ошипаешься, а потом для тебя ошень плехо бутет. Я говорю, ибо я снаю, кто ты был при первый республика, при Бенеш, при этот некодник и свин, что обишаль немец.
— Ну, ну, скажи, а то я уж и позабыл.
— Большевик и партай фюрер ф Острая.
Дриня рассмеялся.
— Ты не смейсь, ты смотри.
— Поневоле засмеешься. Скажи лучше, Киршнер знает, что ты социал-демократом был?