Избранное
Шрифт:
— И то правда! — снисходительно согласился сын. То ли он понял, что отец говорит с ним, как с равным, то ли потому, что по его получалось?
Отец спустил сыну снисходительный тон, впервые в жизни, озабоченный совсем другим, чего не посмел еще произнести вслух. Эта игра словами, ни к чему не обязывающая, увлекала обоих и отодвигала недосказанное, неприятное. Но игра эта бессмысленна, игру пора кончать. Лицо отца приняло бесстрастно-жесткое выражение:
— А сколько там платить надо?
— Нисколько. Кое-что при записи, а потом ничего. Они там плетут корзины, фигурки вырезают, берендейки всякие. Зарабатывают
— Хм… — Голос отца бесцветен, но его снедает злость. Сынок самостоятельный, сам обо всем дознался! Все-то до буковки знает и выкладывает отцу на стол готовеньким. Он взглянул на сына, и что-то притушило его гнев. Он увидел, как в зеркале, себя, себя самого увидел.
— Пускай его счастья попытает… — Сын не договорил — в дверях появилась мать, простоволосая, без платка.
Это произошло вчера вечером.
Потом наступила ночь, безутешная ночь с тиканьем часов, ранившим мать, будто колючий терновый венец. Это стучала по полу Адамова палка, зная уже, что владельцу ее нет места в родном доме.
Палка стучала до утра.
Вот и сейчас она стучит, и мать Адама боится войти в кухню, осталась на дворе. Позабыла даже, что звала сына обедать.
Адам, чуть наклонясь вперед, прислушивается — хочет уловить звук шагов, шорох одежды.
А матери страшно. Она боится Адамовых глаз. Они смотрят пристально и, конечно, видят, что она стоит на дворе, несчастная и смятенная, и глаза эти давно знают все то ужасное, что промелькнуло сейчас в ее измученной голове.
— Мамка! — Он потерял мать. Он не слышал ни ее шагов, ни шороха ее одежды. По этим звукам он всегда узнавал ее и знал, — рядом ли она, даже если она молчала.
Вокруг глухая темнота… без материнских шагов.
— Мамка! — Ему стиснуло грудь, и он позвал громче. Неспокойно, громко и испуганно, и кольнул землю железным острием палки. Но и земля не отозвалась. И темнота обезобразила морщинами большое детское лицо, и было это грустно и неприятно.
— Тут я, тут! На крышу загляделась, на голубей.
— На голубей? А не слыхать их, не воркуют. — И Адам глядит вверх, туда, где должна быть крыша.
— Сидят, греются на солнце, как ты на своих камнях. Пара черных, с белыми пятнышками на шее. — Мать высматривает голубей, да не видать их — нету, летают где-нибудь над полями.
— Белые, черные. — Он недовольно махнул рукой и вошел в дом, пригнув голову под низкой притолокой.
— Ух, и голодный же я, ей-богу, голодный! — Он разводит руками, уже сидя за столом, и оборачивается к входящей в избу матери. Потом опускает руку, ощупывая стол в поисках ложки. Он нашел ее и сегодня, только лежала она не на обычном месте, а посредине. Он даже удивился. Схватил ее, широко размахнулся, словно веля матери молчать.
— Не-е, не подсказывай мне ни словечка! — Лицо его похорошело от возбуждения, он подпер щеки кулаками и втянул запахи кухни — запахи обеда. — Ага… это… ничто другое, только молоко — молоком пахнет! Галушки будут! — воскликнул он и просительно обратился к матери: — Мамка, полную-преполную миску налейте мне. Уж как я люблю галушки с молоком! Верно я угадал? Будто увидел глазами.
От него, от его слов веяло простодушием, простодушием и теплом. Так веет с полей на исходе весны.
Для него было игрой —
Но сегодня, когда небо расцвело ясным солнцем, а каменистая земля, укрыв свою нищету под зеленым покровом, погрузилась в святой покой, в материнском сердце поселилась темнота, худшая, чем во взоре сына. Потому-то она нерадостно ответила ему:
— Правда, правда.
Адам приметил эту горечь. Вытянутой руке уже нечего было искать, и она как-то страдальчески опустилась, тяжело упала на стол, — большая, жилистая, сильная и жесткая рука, и силы покидали ее. Слепой сжал кулак, пытаясь удержать их, и от этого боль отдалась во всем его теле, но он ничего не мог поделать и истекал бессилием.
Мать молча поставила перед ним розовую миску с молоком и галушками, не пожелав, однако, как обычно, чтоб он ел на здоровье. Слышно было лишь тиканье маятника да тяжелое дыхание Адама. И Адам, склонившись над миской, начал через силу есть.
Ложка не звякает — глухо постукивает. Миска оловянная, вот и звук такой — оловянный, бесцветный, однообразный.
И время тянется так же бесцветно и монотонно.
И в этом времени — двое людей.
Мать и сын.
— Адам!
Это раздалось неожиданно. Сын перестал есть, но головы не поднял, не поняв материнского голоса.
— Яно жениться собрался.
— Жениться? — В вопросе не было удивления, только страх, пока еще невысказанный, скрытый. Какое-то предчувствие, что порядок жизни в доме изменится, что кто-то перевернет его и установит свой, новый, по своей воле.
— Да, жениться собрался. — Дрожащий голос матери укрепляет в сыне мрачные опасения. Он уже хотел спросить: «А со мной что будет?» Но вдруг его охватила жалость. Слова не шли, костью застревали в горле.
Материнские шаги, шорох ее одежды. К нему приближается! Словно несет в себе тяжкие слова, слишком тяжелые, чтобы они могли долететь до него издалека. Адам ощутил ее руку, ее тепло на своей голове. Мать взяла его в свои бездонные объятья, руки двумя змеями обвили шею, а в ухо его продирался голос:
— Не отдам тебя, не отдам! Они хотят из дому прогнать тебя, в слепецкий приют засадить, будто в темницу, только я не отдам тебя… ты мой, ты мой большой слепыш… ты мой… — Звенящий голос расщепился, обмяк и затих печальной песней: — …ты мой…
Адам с красным лицом вышел во двор, но направился не по тропинке к своим камням — палка его застучала в сторону дороги. Он прошел через распахнутые настежь ворота, воткнул палку в землю. С изгороди вокруг широких капустных грядок и небольшого лужка со старыми сливами и огромной елью, обрубленной чуть не до самой верхушки, снял пояс и подпоясался. Туго, как кисуцкий возчик, едущий свозить лес с гор, затянул ремень. Взял висевшую рядом с ремнем цепь, перекинул через плечо, а толстую веревку, свернутую кольцом, надел на руку.