Избранные труды по русской литературе и филологии
Шрифт:
Через несколько лет, в середине 30-х гг., сюжет «Ромм – Строганов» мыслился как часть замысла романа «Бани Сандуновские». Программа романа была составлена в виде списка персонажей, в котором фигурируют двое из трех известных Сандуновых – деятелей театра (и строителей знаменитых московских бань): «1. Сила Сандунов. 2. Лизанька. 3. Безбородко. 4. Потемкин. 5. Зорич. 6. Строганов. 7. Ромм и Попо. Марат (Будри). 8. Кальостро. 9. Екатерина II. 10. Костров. 11. Волков. 12. Лазарев – Сандунов.
„Конец мира“ – ковчег Кальостро и проповедь Ромма. Сила, поиски ее всюду. Сила Сандунова» (пункты 6 и 10 помечены: NB).
По-видимому, случайно в план не попало имя Н. Н. Сандунова. С первыми тремя персонажами была связана любовная история, завершением которой стал брак С. Н. Сандунова с певицей Е. С. Федоровой (Урановой), устроенный Екатериной II после того, как во время одного из спектаклей, закончив арию, актриса упала на колени и протянула свое прошение к ложе императрицы 364 . Другая возможная фабульная линия – Екатерина и ее фавориты Г. А. Потемкин и С. Г. Зорич, но не исключено, что императрица могла быть выведена и как писательница. «Экономическая» линия (здесь следует предполагать определенное воздействие социологизма 20–30-х гг., ср. «Малолетный Витушишников») могла быть связана
364
Сиротинин А. М. Сандуновы // Исторический вестник. 1889. № 9.
365
Барсуков А. Шкловские авантюристы // Заря. 1871. № 1. Согласно Н. Л. Степанову, Зорич фигурировал и в «Овернском муле» (Воспоминания. С. 246); тот же мемуарист комментировал замысел «Бань Сандуновских» (Там же. С. 240).
Любопытно, что Ромм, воспитатель П. Строганова (Попо), соотнесен в плане с Будри, одним из лицейских учителей Пушкина, братом Марата. Что касается Калиостро, который фигурирует также в либретто «Овернского мула», в поле зрения Тынянова, помимо названной Н. И. Харджиевым повести М. Кузмина «Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» (Воспоминания. С. 257), должен был находиться печатавшийся под разными заглавиями рассказ А. Толстого («Граф Калиостро», «Посрамленный Калиостро», «Лунная сырость» 366 , «Счастье любви»). О Калиостро и авторе направленной против него книги немецкой писательнице Шарлотте фон дер Реке 367 писал и Кюхельбекер, встречавшийся с ней в Дрездене в 1820 г. 368 Это место из его эпистолярного «Путешествия» включено в «Кюхлю» («Европа», II). Следует отметить, что среди «западно-восточных» сюжетов был и «Калиостро в Митаве». Линия Ромма–Строганова и фигура Калиостро на русском фоне связывают программу «Бань Сандуновских» с кругом замыслов, объединяемых формулой «Восток и Запад». Если же говорить не об отдельных замыслах и материале, который мог быть использован в том или ином случае в соответствии с источниками или вопреки им, а выделять направления, в которых работала мысль Тынянова-прозаика, то именно эта формула описывает одно из них, и судя по количеству замыслов, по настойчивости, с какой автор увеличивал их число, – одно из основных направлений.
366
Это название обыграно Тыняновым в статье «Литературное сегодня» (ПИЛК. С. 155, 467).
367
Описание пребывания в Митаве известнаго Калиостра на 1779 год, и произведенных им тамо магических действий, / Собранное Шарлоттою Елисаветою Констанциею фон дер Реке, урожденною графинею Медемскою; Пер. с нем. Т. Захарьин. СПб., 1787; это один из основных источников сведений о Калиостро на русском языке.
368
Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979. С. 13–14 (см. также именной указатель этого издания).
Возвращаясь к перечню, рассмотрение которого привело к данному выводу, приходится констатировать, что последний его пункт («7. Я») в отличие от предыдущих почти не имеет соответствий в других планах. В «типичном» перечне это «нетипичный» пункт. Есть некоторые основания отделять его от круга собственно автобиографических замыслов (о них см. далее). В известной нам части архива в связь с ним могут быть поставлены лишь очень немногие записи. Такова запись, датируемая 1937 г.: «Без названия – книга о себе; без прикрас, лирики, сентиментов – все <…>». Сколько-нибудь мотивированными могут быть предположения о тематике лишь отдельных фрагментов подобного замысла. Если он касался кардинальной для Тынянова коллизии между наукой и литературой, то «без прикрас» (хотя и с преувеличением) об этом говорит другая запись, хронологически совпадающая с большей частью рассматриваемого материала: «Беллетристика меня развратила. Раньше мне казалось очень важным как можно более глубоко и верно понять, почему Пушкин не хотел замечать Тютчева, а теперь я к этому стал равнодушен». Взаимодействие науки и литературы, о котором говорят в применении к Тынянову (наиболее последовательно и убедительно – Б. М. Эйхенбаум), – вслед за его собственными высказываниями – было источником не только достижений, но и внутреннего конфликта, возможно – потерь. «Совсем не так велика пропасть между методами науки и искусства», – писал Тынянов в статье о Хлебникове. Сам он не переставал ее ощущать, и эта статья до известной степени может рассматриваться как толкование собственных усилий ее перейти. Хлебников, который «не разделял быта и мечтания, жизни и поэзии», науки и искусства, был здесь идеальным примером.
Но и внутри самой литературы для Тынянова существовал источник специфической и лично переживаемой коллизии. Приведенная запись о «беллетристике» представляет собой набросок «предисловия» (обозначение авторское) к неизвестному тексту, озаглавленному «Несколько слов в защиту Петрушки». Предположительно мы связываем с этим заглавием заметки 30-х гг., которые, судя по началу (и окружающим записям), относятся к «Запискам читателя» – замыслу, неоднократно зафиксированному, то кратко, то в виде подробного плана, куда кроме некоторых историко-литературных сюжетов входили такие темы, как «Почерк. Плагиат и заимствование. Аноним и псевдоним. Приемная моего отца» (ср. у Мандельштама: «Доктора кого-то потчуют ворохами старых „Нив“»); «Рассыпанный шрифт. Знаменитые опечатки. Читатель прейскурантов. Вывески. О полузабвении стихов» и др. Но заметки, о которых идет речь, начавшись с рассуждений о тождественности и обратимости читателя и писателя, о «неокристаллизованном художестве» таких текстов, как этикетки и вывески, затем явно выходят за рамки «Записок читателя», намечавшиеся планами:
Но как я устал от писательского дела, как бы я хотел самоопределиться не в писатели. Это первый, кажется, ЛЕФ начал:
369
Эта же цитата из «Гимна бороде» Ломоносова использована в «Смерти Вазир-Мухтара» (гл. ІХ, 6).
«Персонаж» заметок легко и, по-видимому, достаточно адекватно ассоциируется с фигурой из «Двенадцати»: «Длинные волосы <…> писатель – Вития…» или с пассажами о «литературной страде», «литературных панихидах» 1880–1900-х гг. в «Шуме времени» Мандельштама 370 – ср. особенно о С. А. Венгерове: «У него „это“ называлось: о героическом характере русской литературы» (и далее с упоминанием «бороды»). Отметим, что отношение Тынянова к Венгерову, с одной стороны, было близко к мандельштамовскому, т. е. это было отношение к характерной фигуре «бородатого периода», а с другой – оно окрашивалось иначе: «Венгеров, напомнивший и Короленку, и режицкую синагогу, любовь к нему как к само собою разумеющемуся учителю» 371 , – возможно, поэтому в цитируемых заметках Венгеров и был «заменен» П. Н. Сакулиным.
370
Мандельштам О. Шум времени. Л., 1928. С. 93–96 и 116–117.
371
Из автобиографических набросков, о которых см. далее. Об отношении к С. А. Венгерову участников его Пушкинского семинария, тяготевших к обновлению литературоведческой методологии, см.: ПИЛК. С. 506. Ср.: «Мы платили ему глубочайшим уважением, не лишенным, правда, некоторой иронии („многоуважаемый шкаф“ – называли его некоторые из нас), и любили в нем удивительную терпимость ко всем нашим крайностям» (Рождественский В. Страницы жизни. М.; Л., 1962. С. 120).
Отношение к «бородачам» – культурный факт, смысл которого в данном случае не очевиден (тем более что Тынянов не сочувствовал лефовским установкам) и, по-видимому, подлежит в дальнейшем некоторой реконструкции. Здесь придется ограничиться констатацией того, что предметом игровой рефлексии заметок является статус писателя в культуре и, как яснее выявляется в другом варианте тех же заметок, связанные с ним формы литературного быта – и генезис этих наблюдаемых автором форм в предшествующей культурной эпохе. Этот вариант (по хронологии и «персонажам» он корреспондирует со вторым из указанных фрагментов «Шума времени») делает более отчетливым еще один аспект рефлексии: ее связь с отношением Тынянова, его круга и поколения к либеральной интеллигенции (которая в определенном смысле была продуцирована литературой) – отношением, немаловажным в спектре интеллигентских настроений накануне и в период революции. Последствия эстетических и научных размежеваний оказались весьма существенными в общественном плане (что наглядно у Мандельштама, который подобное же неприятие распространяет на «гражданские служения» либеральной интеллигенции).
Приводим этот конкретизирующий вариант заметок:
Был бородатый период русской литературы. <…> Был адвокатский период русской литературы. Кони оказался носителем или держателем каких-то пушкинских (почему пушкинских?) – толстовских (? был знаком с Толстым) традиций, председателем русской литературы (м. б., фонда?). Он говорил речи на юбилеях и над гробами, потом издавал. Андреевский, недурной адвокат, писал умные критические статьи и хорошие, вполне банальные горькие стихи. Остальные адвокаты помещали в повременных изданиях впечатления, из воспоминаний и давали иногда в стихотворный раздел краткие тосты с рифмами. В Доме литераторов именины Кони справлялись вместе с юбилеем Пушкина.
Последняя фраза подразумевает пушкинский вечер Дома литераторов 11 февраля 1922 г. Имеется свидетельство, которое не только ярко комментирует тот же факт и демонстрирует отношение к нему, совпадающее с тыняновским, но и атакует тот же литературно-социальный объект, – это дневниковая запись Б. М. Эйхенбаума, сделанная на следующий день после заседания в Доме литераторов. Поскольку в это время он, как и Тынянов, оценивал литературную жизнь всецело с опоязовских позиций, его запись позволяет уловить связь между неприятием старого литературоведения и отталкиванием от ритуалистики литературно-общественного быта: то и другое закрывает подлинную суть литературы и неадекватно ее художественной природе. Освещается, таким образом, ретроспектива тыняновских заметок. Называя поэтов, присутствовавших на вечере (Ахматова, Кузмин, Сологуб), Эйхенбаум титулует каждого, как это было сделано на церемонии, – «действительный член ДЛ», «действительный член комитета ДЛ», – чтобы заметить: «Пушкин каким-то образом не оказался действительным членом ДЛ». Его отталкивает, по-видимому, близость поэтов к «адвокатам» (по слову Тынянова), их участие в «литературной панихиде» (по словам Мандельштама). Эпизод, упомянутый Тыняновым, изложен у Эйхенбаума так: «И стыдно было, когда <Б. О.> Харитон среди заседания торжественно объявил, что сегодня 78 лет А. Ф. Кони (председатель). Публика аплодировала и встала – я сидел! Кони – и Пушкин! Это смешно, провинциально, газетно» 372 . Следует учесть, что описываемой церемонии и Эйхенбаум, и Тынянов, несомненно, противопоставляли пушкинский вечер, состоявшийся годом ранее и ознаменованный речью Блока «О назначении поэта»: если Блок – литература, то Кони – экспансия литературного быта. (Тынянов присутствовал на вечере 13 февраля 1921 г.; в упоминавшемся плане мемуарного цикла «Люди» имеется пункт: «Блок – речь о Пушкине и др.».)
372
РГАЛИ. Ф. 1527. Оп. 1. Ед. хр. 244. Ср.: ПИЛК. С. 180.