Изгнанник
Шрифт:
С каждым днем настроение его духа становилось веселее. Он делался самоуверен, и хотя значительно уставший и измотавшийся, но еще раз с доверием отнесся к своим силам и к своей счастливой звезде.
«Еще можно пожить!» — думал он, возвращаясь вечером на своих рысаках из клуба или от знакомых.
Он был уверен теперь, что еще раз всех проведет и надует. И всех, кого только захочет, заставит служить своим целям.
«Все они будут у меня в руках! Все!.. Еще как здесь отлично устроюсь!»
Он заранее намечал свои будущие жертвы. Одна уже попалась. Он несколько
А потом, когда сумма эта получится, можно будет и еще попросить надбавку.
Но этого мало — у него теперь созрел новый план: он решился играть в двойную игру, и вместе с Катериной Михайловной сделать своим вечным данником и Николая…
И вот этого-то никак не могла подозревать, никак не могла додуматься до этого Катерина Михайловна. А между тем отвратительный план совсем уже был готов в голове Щапского.
Он успел навести все необходимые справки, подробно разузнавал обо всех отношениях и связях Николая, об его характере. Приятели и знакомые Николая, довольно плохо его понимавшие, представили его Щапскому человеком очень гордым, даже преисполненным высокого мнения о себе и непомерно кичащимся своим знаменитым именем.
Кто-то сказал ему:
«Николай Горбатов считает себя так высоко стоящим, что даже не заботится о служебной карьере, которую он мог бы легко сделать, так как, когда захочет, то он человек ловкий и способный. Но ему кажется, что для Горбатова не нужна никакая карьера, что она ничего нового не даст ему…»
Щапский так и впился в эти слова. Узнав, что Николай уехал из деревни и находится в Петербурге, он сделал ему визит.
Николай, погруженный в себя, переживавший тяжелые дни, был в этот час более еще мрачен и раздражителен, чем когда-либо. Он принял Щапского с холодной любезностью и после недолгого разговора оправдал в глазах его мнение, им о нем сделанное согласно полученным сообщениям.
Николай не торопился отдать визит этому новому знакомому, хотя новый знакомый и отрекомендовал ему себя старым другом и почему-то даже товарищем покойного Владимира Сергеевича. Но все же, как-то вспомнив о Щапском, он забросил ему свою карточку.
Щапский, возвращаясь домой и найдя эту карточку у себя на столе, скривил губы в усмешку.
«Гордец… Пренебрегает мною… Но ненадолго!..»
Он никогда до этого возвращения в Россию не думал о своем сыне и теперь, увидав его, не почувствовал к нему никакой любви, а напротив, как это ни странно, почувствовал к нему скорее ненависть за эту мнимую его гордость, за это казавшееся ему презрение к нему…
Если бы какой-нибудь друг, которого у него, впрочем, никогда не было, спросил графа Щапского в откровенную минуту относительно его мнения о самом себе, он, наверное, сказал бы про себя:
«Я умный человек!»
И при этом прибавил бы:
«И не злой, нисколько не злой».
Он бы сказал это совсем искренно, так как, действительно, считал себя, по преимуществу, умным человеком, а о злобе и доброте не имел даже ясного представления.
Если
Щапский не знал ни отца, ни матери. Они умерли, когда он был еще ребенком. Он вырос и воспитался в руках иезуитов, и они подготовили в нем деятеля по своему вкусу. Они не раз потом употребляли его для своих целей и почти всегда удачно.
Конечно, в природе его были уже известные задатки, но школа тщательно развила эти задатки. Он вступил в жизнь еще неопытный, еще ничего не испытавший, но уже заранее приученный презирать людей, глядеть на них как на живой материал для построения разных хитрых комбинаций, как на одно из средств к достижению земных благ. А в обладании этими земными благами для него, собственно, и заключалась главная цель жизни, ее здравый смысл.
И вот теперь, когда уже пришла старость, когда тело, бывшее для него всем, так им любимое порядком уже износилось и даже становилось ему порою в тягость, он не имел главнейшего, почти единственного утешения, остающегося старым людям, не имел теплых воспоминаний.
Он никого не любил в жизни, ни за кого не страдал, никому не пожертвовал ничем. И, несмотря на то что он считал себя умным человеком, для него оставался непонятным и закрытым целый разнообразный и могучий мир, при понимании которого только и может жить человек полной человеческой жизнью. Но ему, не знакомому с этим миром, оставалось видеть в жизни единственно борьбу за существование, торжество грубой силы, хотя он и называл эту грубую силу разумом.
Немудрено, что такой человек не выделял своего сына, положим, незнакомого ему и не знавшего о своем родстве с ним, но все же сына, из среды всех прочих людей, почитаемых им пешками.
Вовсе не сознавая всей гнусности и неестественности своих поступков и планов, он решился воспользоваться этим сыном, как пользовался и другими.
Он сказал себе:
«Я его заставлю служить мне!»
И ему теперь казалось, что ничего нет легче, как исполнить это: стоит только открыть сыну истину, стоит ему доказать, что он его отец и что он может, в случае чего-либо, заставить говорить об этом весь город. Этот гордый, чванный человек придет в ужас и готов будет, конечно, на что угодно, лишь бы дело оставалось тайным…
Как? Он, носитель старинного, знаменитого имени — и вдруг превратится в незаконного ребенка, в «притчу» всего высшего общества!..
Нет, он не вынесет всего этого! За сохранение тайны он отдает все — и тогда можно будет пользоваться и матерью, и сыном. Если у матери нет денег — найдутся у сына, если она не сумеет достать — сумеет достать он, благо, у них теперь в руках этот глупец-дядя, этот возвращенный декабрист. Они разорены, но он богат, страшно богат, несмотря на то, что уменьшил теперь свое состояние, отпустив на волю своих крестьян и наделив их землею. Пусть он доставляет им средства!..