К русской речи: Идиоматика и семантика поэтического языка О. Мандельштама
Шрифт:
В самом деле, в акте перцепции строки мы осознаем, что она описывает звездное небо, которое антропоморфизируется и говорящему субъекту кажется разобщенным. Или он наделяет звездное небо тем, что переживает сам, – ощущением отсутствия воздуха, и все настолько отвратительно, что ему кажется: звезды не могут противостоять мраку («Нельзя дышать, и твердь кишит червями»). Говоря проще, мы понимаем, что «я» плохо, одиноко и тяжело. Мы, конечно, намеренно приводим ненаучные формулировки, пытаясь как-то отрефлексировать процесс понимания. Важно не это, а то, что понимание происходит и может происходить без актуализации произведения Лермонтова.
Но вот наше сознание сообразило, что здесь цитируется «Выхожу один я на дорогу…». Может быть, оно легко вспомнило цитату, может быть, воспоминанию предшествовало смутное ощущение чего-то знакомого и потом в голове что-то щелкнуло. В любом случае в мозге активизировался нейронный след лермонтовского текста – мы о нем вспомнили и еще какое-то время будем помнить, и пока мы будем его держать в актуальной памяти или в светлой зоне сознания, шедевр Лермонтова будет существовать,
Итак, текст Мандельштама напомнил нам о Лермонтове. Значит ли это, что «Выхожу один я на дорогу…» влияет на смысл «Концерта на вокзале»? Это зависит от практик чтения. Привычная интертекстуальная практика чтения Мандельштама подтолкнет нас к утвердительному ответу. Менее привычная мемориальная / «напоминательная» – к отрицательному («чужое слово» напомнило о предшествующем произведении и этим выполнило свою задачу).
Допустим, Лермонтов влияет на смысл стихотворения Мандельштама. Мы можем решить вслед за Тарановским, что здесь – полемика. Можем, однако, предположить, что, наоборот, «я» Мандельштама чувствует то же одиночество и тоскливость, как и «я» Лермонтова, – и тут скорее согласие. Декорации меняются (мир в XX веке стал дисгармоничным), а природа поэта остается неизменной. Наверное, допустимы и какие-то другие соображения. На наш взгляд, они предельно субъективны, необязательны и в большей степени зависят от риторического устройства сопоставления, а не от объективного характера сходства и различий смысловых элементов. Поэтому их резонно счесть факультативными – каждый читатель сам для себя решает, влияет ли строка Лермонтова на смысл «Концерта на вокзале», и если да, то каким именно образом.
Скажем чуть по-другому: мы можем придать подобным наблюдениям характер научного знания, если наша цель заключается в реконструкции авторской психологии. Судя по тексту, автор думал то-то и то-то по таким-то причинам, и поэтому в произведении есть определенные смысловые оттенки. Может быть, для восстановления авторского замысла или реакции идеального читателя (здесь эти фигуры сближаются) такие построения резонны, но сообщает ли текст все эти оттенки сам по себе?
(Вновь напомним, что культура нуждается в субъективных прочтениях, и многие филологи делают их мастерски, глубоко и убедительно. Если что здесь и отстаивать, так это право читать по-другому.)
Наконец, можно вообразить ситуацию, что Лермонтов не вспомнился, точно так же как не вспомнился и Бурлюк. Изменится ли смысл «Концерта на вокзале»? И вновь мы ответим: это зависит от доминирующих практик чтения. Для кого-то изменится, для кого-то нет. Можно ли понимать «Концерт на вокзале» без Лермонтова и Бурлюка? Нам представляется, что можно. Точно так же строки «Так птицы на своей латыни / Молились Богу в старину» можно воспринимать и осмыслять, не зная, что они – парафраз фрагмента старофранцузского стихотворения [Мандельштамы 2002: 53].
Мы, таким образом, хотим подчеркнуть, что узнавание текстов предшествующей традиции и понимание конкретного стихотворения – не обязательно связанные явления. Конечно, есть группа текстов, которая опознается с большей легкостью и в целом должна опознаваться почти автоматически, – это тексты, входящие в литературный канон. Именно поэтому «лермонтовский след» кажется таким естественным; не видеть его – значит исключать себя из воображемого сообщества образованных людей, помнящих хрестоматийные произведения. Мы, однако, убеждены, что опознание «чужого слова» не должно быть всегда строго связанным с пониманием и уж тем более с интерпретацией.
Пусть в глазах сторонника интертекстуальных построений это будет куцее, неполноценное понимание, но все же это будет понимание.
В конце концов, искушенные (и не очень) любители поэзии ценят стихи Мандельштама, помнят их наизусть, цитируют к месту и не к месту, но вовсе не обязательно «ловят» все выявленные мандельштамоведами «подтексты».
Небольшой мысленный эксперимент. Представим, что, пока мы пишем эти строки, в авторитетном журнале публикуется статья, в которой обнаруживается какой-то самый главный подтекст/источник к «Концерту на вокзале», который никому раньше не был виден. Значит ли это, что все совершенные акты перцепции стихов Мандельштама до этого момента были неправильными? Полагаем, все-таки нет. Стихи, очевидно, и без главного подтекста/источника что-то сообщали многочисленным читателям, причем они – в силу своих способностей – как-то этот текст понимали. Изменит ли это гипотетическое научное сообщение представления о фигуре автора, о его мышлении? Да, конечно, – выяснится, что Мандельштам знал еще какой-то текст и, скорее всего, придерживался каких-то для нас неожиданных взглядов. Образ научного, исторического Мандельштама несомненно изменится (если подтекст/источник будет принят сообществом); вероятно, трансформируется и представление о стиле мышления автора. Но поскольку Мандельштам еще и актуальное, свежо переживаемое чтение, то неизвестно, изменится ли восприятие самого «Концерта на вокзале» (видимо, это тоже зависит от действий сообщества и потребности культуры в данный момент иметь авторитетное прочтение хрестоматийного текста). Читатель, погруженный в литературу о Мандельштаме, может представить, как последовательно менялось или не менялось читательское представление о «Концерте на вокзале», по написанным в разное время работам К. Ф. Тарановского, Б. М. Гаспарова, И. З. Сурат и других исследователей.
В связи с этим рассуждением необходимо обратиться к классической статье Ю. М. Лотмана «Текст и структура аудитории». Рассматривая отрывок первоначального варианта 4-й главы «Евгения Онегина» – «Словами вещего поэта / Сказать и мне позволено: / Темира, Дафна и Лилета – /
Допустим, каждый подтекст разделяет аудиторию читателей «Концерта на вокзале» на две группы: группу читателей, считывающих подтекст, и всех остальных. Поскольку количество подтекстов к обсуждаемому стихотворению достаточно велико и это множество, скорее всего, будет иногда пополняться новыми находками, мы приходим к ситуации, когда одно и то же произведение создает огромное количество читательских аудиторий. Понятно, что во множественности смыслов текста на практике нет ничего удивительного – вряд ли найдутся два человека, дословно одинаково воспринимающих одно и то же произведение, однако мы сейчас обсуждаем модель, основанную на одном критерии (на подтекстах). Едва ли справедливо автоматически относить читателя, который не увидел какой-то один подтекст, к группе «всех остальных», понимающих текст неверно (в силу того, что подтекст предписывает «верное» осознание смысла произведения). Если и применять к Мандельштаму лотмановскую идею читательских аудиторий, то, как нам представляется, в мягком варианте. Так, для того же «Концерта на вокзале» можно моделировать разные аудитории, основанные не на идее «правильно понимания», а на чувстве удовольствия от узнавания «чужого слова». Тогда допустимо предположить, что каждый подтекст структурно рассекает читателей и выделяет группу тех, кому особенно приятно поймать интертекст. Похоже, этот механизм подкрепления положительными эмоциями работает по принципу «чем больше – тем лучше», и мы можем вообразить читателя, получающего все мыслимое удовольствие от рецепции «Концерта на вокзале» (включая и гиперкоррекцию, то есть «вчитанные» подтексты) 6 . Но это не означает, что именно такое гедонистическое чтение в самом деле объективно отражает смысл текста и более предпочтительно. (Подчеркнем, что мы при этом не отрицаем существования контрпримеров, в которых происходит расслоение аудитории по смысловому принципу.)
6
В связи с удовольствием от «вчитанных» подтекстов уместно, кажется, вспомнить цитату из письма В. Шилейко к А. Ахматовой, которую приводит А. Найман в «Рассказах о Анне Ахматовой»:
Она показала мне несколько писем Шилейки, написанных каллиграфическим почерком, в изящной манере, с очаровательными наблюдениями книжного человека, с выписками на разных языках. «Целый день читаю Сервиевы комментарии к Вергилию. Прелестно! Вот Вам маленькие глупости:
И вежлив будь с надменной скукой (Мандельштам)
Nonne fuit satius tristes Amaryllidis irasAtque superba grati fastidia.А Оська никогда и не заглядывал в Мантуанскую душу». (Двустишие из «Буколик»: Разве не было [мне] довольно печалящей гневливости Амариллиды / И надменного отвращения милого [Меналка]?) [Найман 1989: 80].
Апелляция к биографии не выглядит сильным аргументом, но для нас важно отметить, что современники Мандельштама, в отличие от многих позднейших исследователей, были готовы видеть в текстовых пересечениях случайное совпадение и получать от него удовольствие, не придавая перекличке характер глубинной смысловой связи.
Мы думаем, что нормировать рецепцию, как это предполагает позиция интерпретатора, необязательно. Нам, во всяком случае, было интересно понять, что именно в стихах поэта определяет его популярность у ценителей поэзии.
Есть и еще одно соображение: культуре не в меньшей степени, чем память, необходимо забвение. Без своего рода обнуления памяти о предшествующих текстах затруднительно создавать новые. Поэзия модернизма и стихи Мандельштама, с одной стороны, а филология и мандельштамоведение, с другой, разными средствами препятствовали и препятствуют забвению литературы. Но это не значит, что поэзия Мандельштама сводится только к консервации памятников культуры, – в конце концов, поэт, называвший себя «смысловиком», очевидно, на конкретном языке говорил что-то о себе и о мире (здесь уместно вспомнить реплику Бродского – «не нужно так глубоко копать, потому что это не для того написано!»). В этой перспективе неразличение, «забывание» подтекстов, как кажется, явление вполне закономерное.
Подчеркнем: «чужое слово» не всегда допустимо игнорировать. Так, если в произведении какая-то фраза дана курсивом или в кавычках, если в тексте обнаруживается примечание с указанием автора (как в стихотворении «В изголовье черное распятье» к словам «подводный камень веры» стоит примечание – «Тютчев» [Мандельштам 1990б: 134]), если, наконец, произведение отсылает к культурным и литературным явлениям (Аид, Дон Жуан и т. п.) и вообще каким-либо образом маркирует отсылку к чему-либо, то игнорировать это невозможно (см. также: [Минц 1973/1999]).