К ясным зорям (К ясным зорям - 2)
Шрифт:
И еще проведали пронырливые женщины, что Ригор очень хотел остаться малограмотным, но в своем селе, в коммуне и обязательно на рядовой работе.
"Товарищи, дожил я до коммуны, так дайте мне в ней и жить, и умереть!" - так, рассказывают, упрашивал Полищук. Но его не послушали.
"Пожить тебе дадим сколько влезет, - так, мол, ответили ему.
– А вот с Буками придется распрощаться, потому как и корней своих там, и семян не оставил".
Это, как понимали женщины, намекали ему, пожалуй, на неудачную
И хотел, говорят, Ригор куда-то жаловаться, но там не испугались и проголосовали единогласно. А когда и это не помогло несдержанному коммунару, предложили... И, говорят, побледнел Ригор и сразу согласился сделать как сказано...
Вот уже в третий раз безжалостная судьба отрывает от моего сердца близких людей.
То Ядзя Стшелецка ушла от нас искать счастья в Ступиных хоромах, нашла там кучу чужих детей, толстенную библию и узловатые руки-клещи, что рвут и мнут ее красу.
Потом люди забрали у меня последнюю любовь.
А теперь вот и нелюдимый Ригор, к которому я когда-то относился снисходительно и несколько иронически, уходит от меня в высшие сферы.
Мне теперь постоянно будет недоставать этого человека. Останусь в одиночестве без его убежденности, не будут удивлять меня его бескомпромиссность, сердить его мужицкая хитрость по отношению к "живоглотам", не будут волновать его бескорыстие, раздражать спартанский образ жизни, обижать грубость, когда речь заходит о моем будто бы интеллигентском благодушии, умилять его идиотская жертвенность в любви, одним словом, потекут дни без удивления, без волнений, без любви и гнева.
И я, должно быть, останусь без него со своими сомнениями, нерешительностью, никто меня не подтолкнет, никто не выругает искренне. И возможно, доживу я век, не осушив, как говорится, детской слезы, не заслонив никого грудью.
Но что бы там ни было - я был на стороне Коммуны.
На этом обрываются записи Ивана Ивановича Лановенко в его Книге Добра и Зла.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой автор вынужден продолжать Книгу
Добра и Зла один
Отслужили заутреню в церкви, потом вся паства пошла процессией.
Было тихо и душно. Простоволосые бронзовые деды усердно и терпеливо, точно на подвиг, которого от них никто не требовал, готовые, может, даже на смерть безропотную на глазах крещеного люда, - ради чего - никто не знал, - несли позолоченный крест и хоругви куда-то вдаль, думалось, по ту сторону жизни.
Земля была теплой и влажной, и всякий, шагавший по ее мягкой податливости, с умилением чувствовал себя навеки породненным с нею - в жизни и смерти.
От приусадебных канав дурманяще пахло купырем и лопухами. Пчелы вычерчивали бесконечные упругие спирали над бледно-розовыми цветами дерезы. Жалобное негромкое пение церковного хора, похожее на гудение пчел опьяняющим дымом расстилалось над серо-голубыми улицами.
И все - и те, кто возглавлял
Останавливались на улице. Тихо выговаривал отец Никифор старые, как мир, непонятные слова, потом, как воробьи, взлетали возгласы, и хор серебристыми и неживыми голосами напевал аллилуйя.
Так начинался тот день.
И еще начался он с того, что в сенях сельсовета нашли подметное письмо.
"Народ будет зничтожать всю "машинерию", что постягивали до коммуны. Друх".
– На пушку берут, - убежденно сказал Полищук.
– Куркульская бумажка. Кто еще осмелится теперь пойти на преступление среди дня?
– Погоди еще, вот как напьются! А то, что сегодня у церковников мир погибать будет, даю голову на отсечение, - мрачно кинул Сашко Безуглый.
У Ригора Полищука на щеках вздулись желваки.
– Заманивают, контры, в какую-то западню.
– И хотя они этого домогаются, придется нам разделиться. На размежевание пойдешь ты, Ригор, а нам с Сашком да комсомольцами надо побыть около инвентаря. Ведь если и вправду кулачье побьет машины, что тогда в коммуне?..
Думали. Гадали. Прикидывали и так, и этак, но лучшего придумать не могли.
– И не говори, Ригор, а машины для нас сейчас - главное!
– Коряк решительно провел в воздухе заковыку, похожую на запятую.
– И еще милицию вызвать бы...
– Сказал!
– Полищук самолюбиво нахмурился.
– Что мы за власть, что мы за партийцы, ежли куркулей боимся!.. Сами и справимся. Иль, может, кто боится?..
– Иди ты!..
– вяло огрызнулся Сашко.
– Герой.
– Ну, так вот!..
Полищук положил в карман свою знаменитую тетрадку, в которой были переписаны все грехи "живоглотов", и направился поторопить землемера. В десять часов смежникам была назначена встреча на половецкой меже.
Все чаще и чаще, нагнетая экстатическую дрожь и страх, останавливалась процессия, и хор металлическими и мертвыми голосами призывал неведомо к чему - к освященному преступлению? к безымянному подвижничеству? к готовности умереть - за кого? к стремлению стать рабами?
Глаза становились металлическими, тела - чугунными, отлитыми в заранее приготовленных формах. Дыхание - механическим, как у бездушного кузнечного меха. Шла процессия.
Собирались будущие коммунары одной гурьбой. В праздничной одежде, с озарением будущего на лицах. Все были знакомы и близки своими бедами, сегодняшними добрыми надеждами. И все казались непохожими на самих себя вчерашних, будничных. Женщины - красивее, ласковее, мужчины мужественнее, умнее, добрее. Еще не поднятым стоял среди них флаг. Они его поднимут.