Кабахи
Шрифт:
Первой опомнилась Кето.
Купрача бросился за машиной, подкатил ее к входу. С трудом высвободили из судорожно сжатой руки Закро окровавленный нож.
Нелегко оказалось перенести раненого в машину. Кето села первой и всю дорогу держала голову Закро на коленях.
Потом целый век ждали окончания операции. На счастье, врач попался прекрасный — известный хирург Джанаридзе оказался на месте.
Нож проник через мышцы живота и жировой покров в брюшину, рассек в четырех местах тонкие кишки и
По лицу Кето градом катились слезы. Как медсестре ей было позволено помогать во время операции.
— Запоздали бы еще немножко — и могло оказаться поздно, — сказал хирург, закончив операцию.
— Выживет, доктор?
— Если не будешь плакать, выживет. Муж?
— Нет, не муж, нет, нет, не муж. Господи, какая я несчастная, какая несчастная!
Всю ночь сидела Кето у изголовья больного, не сводя с него глаз.
За это время Закро совершенно утратил свой здоровый, цветущий вид: румяные, крепкие щеки его запали, поразительно удлинившийся нос доставал до иссиня-бледных губ.
Всю ночь Кето бережно вытирала ему лицо, непрестанно обливавшееся холодным потом.
И только когда он впервые приоткрыл глаза и зашевелил губами, в ней пробудилась надежда.
Кето догадалась, что больной просит пить.
Жажда появилась у него сразу после того, как перестал действовать наркоз.
Девушка намочила платок и увлажнила ему губы.
Две ночи не смыкала глаз Кето. Сама делала уколы камфара и кофеина, никого больше не подпускала. Часами следила, как капала кровь из ампулы, как переходила живительная жидкость из резиновой трубки в вену больного.
На второй день у раненого вздулся живот.
Началась решающая схватка Закро со смертью.
Никогда еще никем не положенный на лопатки богатырь лежал, растянувшись на спине, и икал.
Икота началась, когда в брюшине стали скапливаться газы.
Закро икал часто и непрерывно. Он измучился, изнемог, потерял даже те небольшие силы, которые вернули ему перелитая кровь и физиологический раствор.
Дыхание участилось, стало поверхностным.
Брюшной пресс уже не принимал участия в дыхании — лишь в горле еще билась жизнь.
Поспешно явился врач, пощупал пульс.
— Сто тридцать. Теперь все зависит от самого организма.
У больного был уже потусторонний вид. Губы пересохли и потрескались. Дыхание стало едва заметным. Он ловил воздух, широко раскрыв рот. Обмякший, покрытый белым налетом язык беспомощно подрагивал в пересохшем рту. Безнадежным взглядом смотрели на белый потолок больничной палаты запавшие, обведенные черными кругами глаза. Слабый голос вырывался из едва шевелящихся губ — больной непрерывно просил пить.
— Не надо влажной тряпки, дайте ему ложку, мокрую ложку. — Врач подсовывал под одеяло резиновую трубку.
Кето, измученная, с распухшими от бессонных ночей веками, стояла около постели и смотрела, как больной
Без малого три дня продолжалась схватка со смертью — и снова Закро оказался победителем. На четвертый день боли утихли, губы слабо порозовели, лицо заметно переменилось и самочувствие стало гораздо лучше.
А когда на седьмой день больному дали первую чашку бульона и он, выпив его, с сожалением посмотрел выкаченными, голодными глазами на дно опустошенной посудины, Кето упала на колени у изголовья постели и попросила у него прощения.
5
Шавлего отдал ребенку коробку с шоколадом и игрушечную железную дорогу.
— А где остальные?
— В саду, с матерью, — Теймураз подвинул гостю стул. — Как ты разыскал мою берлогу?
— А что, здесь, по-твоему, можно заблудиться?
— Ну, в этот тупик ко мне редко ходят. Ленятся искать.
— Только одна комната?
— Есть еще кухня. Без гостей обедаем там.
— А еще называешься секретарем райкома!
— Что делать… Вот дети подрастут — устроятся получше.
— А жена не бунтует?
— Представь себе, нет. Как-то получилось, что мы с женой понимаем друг друга.
— Счастливый человек! Детей у вас по-прежнему четверо?
— Вот тут жена меня прижала к стенке. Говорит, пока не будем иметь две комнаты — хоть через обмен, — больше ни одного не рожу.
— Что ж, почти правильно. Ребята твои тоже тушины?
— Стопроцентные! Ни капельки хевсурской крови.
— Уже и тушин над хевсурами смеется! Разве не вы сами твердите: «Хоть и тушин я, но хорош»?
— Что в этом плохого?
— Ничего, кроме «хоть» и «но».
— Что ты сегодня так яростно на тушин ополчаешься?
— Рассержен на них.
— Чем тебе не угодили?
Шавлего сел на стул и подался вперед.
— Слушай, как же вы оплошали, что три тушина не могли разобраться в деле одного кахетинца!
— Что за дело, какой кахетинец? О ком ты говоришь?
— Разве не ты командировал в Чалиспири Бекураидзе и еще одного инструктора по делу Реваза Енукашвили.
— Ах, Енукашвили! Знаю. Это насчет самогона, да?
— Вот именно. Чем он вам не пришелся, этот человек, — никого похуже не встречали или ничего о нем не слыхали? Нашли частного собственника, нашли вора и врага колхозного строя! Что вы к нему прицепились?
— А ты все по-прежнему за него заступаешься? Один раз я его вызволил из неприятностей, но больше мне уже совесть не позволяет. Да и тогда, если бы не уважение к тебе… Впрочем, я и теперь усомнился в его виновности — всёгда знал его за дельного работника и хорошего парня. Но помочь ему ничем уже не мог. Два раза ездили в Чалиспири из райкома и собрали доказательства. После первого расследования, по правде сказать, я попытался замять дело, и мои тушины высказались в том же смысле. Но явился сам дядя Нико, потребовал вторичного расследования — и все подтвердилось.