Каблуков
Шрифт:
Нет, Каблуков, нет, нет: утешайся-ка женою юности своей, любезной ланью и прекрасной серной, груди ее да упоявают тебя во всякое время. ("Всякое" значит, что и когда ее уже нет, как нет юности.) Для чего тебе увлекаться другой и обнимать ее груди? Наслаждайся жизнью с женой, которую дал тебе Бог на все суетные дни твои, потому что это доля твоя в жизни и в трудах твоих. Царь Соломон.
Лет тридцать тому назад он по пути в лавку прочел объявление: "Сегодня в ЖЭКе встреча с уезжавшим на постоянное место жительства в Израиль и вернувшимся таким-то". И, уже стоя в очереди - а прилавок был один, что за водкой, что за хлебом, - понял, что мужики перед ним как раз разговаривают, все, с этим самым вернувшимся. "Давай, давай, - говорили они, - расскажи нашим соломонам, как там и что". Всей компанией они покупали две бутылки по всему видно, очередные... Даже глупые, наши - и то были соломоны, и то тянули на мудрецов, хотя всего лишь мудрили. А с тем, Давидовым сыном, который не больше не меньше как Екклесиаст, умный, как все люди вместе, кто же спорит? Книга его не о суете, а о неизбежности "возвращения на круги", о совпадении "кругов"
Богиня любви и красоты, даже на диете, - суровая, безжалостная, слепая язычница. Не разум наш, не инстинкты, не это ей нужно - но самое наше нутро. Она вырывает его, как жрец внутренности птицы, и, гадая по нему, определяет судьбу. А вся эта прикипелость, эта преданность Тоне длиной в жизнь, преданность жизни, понимаемой как что выберешь, сделаешь, скажешь, чему послужишь, тем жизнь и будет - что же она, ни к чему? Ничего из нее не выжмешь, шубы не сошьешь, так что ли? Не нравственным же удовлетворением утешаться.
Сон приснился. Расстановка, а после обеда складывание столов по двум сторонам аллейки, на которую выходят дорожки от вилл. Невысокий сетчатый забор, крохотные куртины с обеих сторон. Вообще все миниатюрное - это главное. Участие в обеде означает принадлежность к избранным и сильным сего мира. Он бывал на таких. Банкеты после съездов и пленумов Союза кинематографистов, после кинофестивалей - не всем скопом, а списочные. Со своей иерархией, однако иерархией уже избранных. Стол покоем, и шампанское у сидевших за поперечиной могло быть французское, и омары из Парижа самолетом в садках, а у тех, кто по бокам, - массандровское и крабы из банок. Но пространство для зрения - общее и равное: что от Демичева смотреть на Каблукова, то и от Каблукова на Демичева. И то же самое, когда уже при Ельцине возили в Рузу вырабатывать национальную идею. За первым же обедом и сформулировавшуюся: икру ложками! И всегда у него, даже во времена признания, после премий и поздравлений - мысль: не по чину. Ими преимущества заслужены, он здесь - дуриком. Должны разоблачить и выгнать.
Итак, твердо: позвонить Ксении, сказать, чтобы не приезжала.
XXII
Вот эти рассусоливания, они угрожающи. Есть молодая женщина, любящая, к тому же красавица по любым меркам и вожделенная на вкус всех, приятная и притягательная для тебя. И тебе, старику, проигравшему, в общем, жизнь, отказываться от нее по убеждениям, или соображениям, или пусть даже искренним чувствам, однако кажущимся, и небезосновательно, для других выдуманными, значит ставить себя - и с этим соглашался и он сам - в оппозицию самому миропорядку и добровольно осуждать на изгойство. Это и было причиной неприязни всех, кто хоть как-то слышал о нем или знал, за исключением считанных, доверявших ему и ценивших. Далекие жена Ларичева и жена Шурьева, и некие те, кого они именовали "петербургскими друзьями", близкий Шива, Каэфы в лице Калерии Филипповны, отчасти и Нина Львовна, Марк Ильин, Шахов поры Сценарных курсов да, похоже, и нынче, да те же следователи Смирнов и Мухин, чью недоброжелательность отчетливо можно было разделить на служебную и личную, противостояли ему - в первую очередь, потому что он не скрывал, что противостоит им. Не лез, разумеется, с этим - оно само лезло. Для одних выглядело притворством - которому они предпочли бы, чтобы он путался с актрисами и директоршами картин на студии, хотя бы и распространяя заразу на их же супругов. Для других - высокомерием. А для третьих, немногих, - следованием, с души воротило даже произносить, идеалу, и с души воротило, чего: чистоты, справедливости, независимости. У этих враждебность доходила и до ненависти.
Неприязнь сводилась к тому, что живет, как и все мы, а строит из себя неизвестно кого. Обвинения, что спутался с КГБ, были хороши, чтобы заявить, что а я вот не спутался, но звучали все-таки неправдоподобно. Нетрудно было догадаться, что деньги, на которые куплена квартира и машина, получены за "негрский" сценарий, такая практика существовала, и требовалось чуть-чуть напрячь мозги, чтобы вычислить конкретно Дрягина. То есть он, в самом деле, жил, как все, и действовал, как все, и, пожалуй что, не упускал своего, но никого из себя он не строил. Разница с теми, кто говорил про себя "мы", из чего справедливо следовало, что "он не с нами", состояла в его нацеленности на "да должно означать да, и нет должно означать нет", и все, что не так, вранье. Применял это исключительно к себе, ни к кому не приставал. Но именно то, что все свои компромиссы, капитуляции, всё написанное "для заработка", включая и дрягинскую "Конюшню", не Бог весть какие с точки зрения "нас" проступки, он расценивал, как оно того заслуживало: в диапазоне от слабости до бессовестности, а то и подлости, "нами" воспринималось как вызов, как намеренное желание колоть "нам" глаза. Были объективные условия: что-то можно напечатать, а что-то нет. Это меняло норму порядочности, уступчивости, правдивости. Прямолинейные "да" и "нет" не работали, работали "да, но", "нет, но". Он не хотел с этим соглашаться. Объявлял: здесь проходит граница. Собственно, назначал ее. Почему здесь, а не в двух сантиметрах отсюда? Мы не просекаем, почему именно здесь. Что он, был честнее всех? Что, мы не понимали, что "все живем с выкрученными руками и кляпом во рту"?
Его это, видите ли, не занимало. Его интересовало не то, правее ли он другого или тот его, а какой смысл ищется каждым из них в правоте. Катулл не стал справляться по каталогу, на сколько баллов тянут добродетели кутил из таверны, на сколько пороки, а влепил им, не сумняся, "cукиных сынов". Не великий Катулл академиков-античников, а Гоша Катулл, или как
Что "Уленшпигеля" перевел несчастный Горнфельд, а Осип Мандельштам им попользовался, ясно ежу. Опять же Мандельштам не четырехтомника, интеллигентского захлеба и тартусской школы, а "Ося" той же загнанности и задразненности, что котяра Катулл. Горнфельд говорит на суде: вот моя фраза, вот его, мой абзац - его, сравните, я имею право на гонорар. Судья Мандельштаму: что скажете? Тот: "Я к смерти готов"... Кто какую цену в доказательство своей правоты платит - вот фишка. Один - о плагиате, о гонораре, другой - о гибели. И гибнет. Как в симфонии: одна тема - вальс Штрауса, другая - судьбы из Пятой Бетховена. Ноты те же, высота, протяженность, громкость. Да вальс и симпатичней. Но спорить с Пятой - не тот масштаб.
Правда, что старик, что у разбитого корыта. Что Ксения - красавица, свежая, нежная, юная. И что вожделенна - правда. По-вашему, у меня глаз нет? Я бы хотел, чтобы она со мной жила, со мной спала. И никаких внешних препятствий этому нет. Всё правда. Так ведь я за отказ от нее ради цельности, единственности и, да-да, целомудренности своей жизни и плачу этим - отказом от Ксении. Обладанию которой я знаю цену.
XXIII
На краю деревни, за Каблуковым, жил старик восьмидесяти пяти лет, и фамилия его оказалась Клобуков. "Деревенские" - а их, здесь родившихся и проживших или уехавших, но приезжающих на весну-лето-осень, осталось около десятка - считали, что это одна фамилия, и даже нашли степень родства, разубедить было невозможно. Старик говорил о них пренебрежительно, обязательно поминал "деревенский идиотизм", про который, по его словам, вычитал у Троцкого, хотя официально выражение приписывалось Ленину. В дядья Каблукову не навязывался, на вопрос, не из духовных ли по отцу-деду, ответил, а вы сами не из доглядающих ли. Но, когда встречались, миролюбиво подшучивал над каблуковским неумением делать простые вещи: косить как следует, ставить забор, поправить колодец - и над ростом. Уверял, что сам в молодости был двух метров, его возили в Москву, где такие, как Каблуков, были ему до плеча. Ты, говорил, с зубами, а я без, но орехи деснами колю. Прибавлял: как зек - а ведь не сидел. Жил один, раз в неделю приезжала на велосипеде из деревни за лесом, за семь километров, жена внука - постирать, поработать в огороде, прибраться. Со всем этим он справлялся без нее, соседям при ней объяснял, что единственная цель - посмотреть, не помер ли: зна-ает, что дом на нее записан. У него были коза, куры и петух, две кошки и собака, в пращурах имевшая лайку: с чистыми, одновременно серого, синего и белого цвета глазами. Единственная, с кем он разговаривал серьезно - когда разговаривал; чаще же всего молчал, но тоже словно бы обмениваясь своим молчанием с ее. Во дворе стоял автомобиль "Победа" 1940-х годов выпуска, модель (содранная, как просвещали знатоки, с "Опель-кадета"). На фоне зарослей, сарая, живности ее линии поражали изысканностью: антикварная мебель. Шины спустили, каждый год на полсантиметра уходила в землю, что казалось как-то связано с состоянием хозяина: как будто ее крепость переходила в него.
На второй год Каблуков в конце августа, возвращаясь из леса и поровнявшись с его участком, резко остановился перед гадюкой, гревшейся в пыли поперек дороги. Это было вдвойне неожиданно, потому что в лесу змей не видели. Осторожно ее обошел, сделал несколько шагов, решил вернуться рассмотреть. В эту секунду из-за забора выпрыгнула и беззвучно примчалась собака, змея вильнула в одну сторону, в другую, но та все время становилась у нее на пути, хотя нападать и боялась. Так же необъяснимо вышел из калитки старик с уже приготовленной палкой, подошел и с одного удара размозжил змее голову. Пробормотал - вроде бы Каблукову: на Второй Спас является, ни лета не пропустила, подождет день-два и приходит по мою душу... И правда: еще два раза Каблуков на нее натыкался, только уползала - а если честно, он ее спугивал, чтобы уползла. А в этом году его в те числа не было, но, выйдя на эту дорогу, вспомнил - и тут же увидел, хотя уже середина сентября стояла. Как тяжелая жидкость, улилась в соседнюю траву. У калитки стоял клобуковский внук, Колька, лет сорока, с городскими усами. По свежести впечатления Каблуков ему стал рассказывать: так и так, каждый год, август, а теперь сентябрь. Внук приехал вчера, на рычащем "Запорожце", вечером на нем же поехал в Каширу, вернулся под утро пьяный. Выслушал Каблукова, сказал: "А я в двенадцать уезжаю". И вслед крикнул: "У этого не погостишь".
Стояло бабье лето, но к вечеру холодало, и темнота вечера была уже не летняя. Днем Каблуков ходил, километрами, с утра начинал, единственное занятие стало, всепоглощающее. В последний раз выходил из дома уже к ночи, наперед зная, что увидит: увидит отпущенную на полдесятого смесь темени с малым, задержавшимся на западе светом, примерно девять к одному, увидит черные тучи. Однажды на середине расстояния между сгоревшим амбаром на околице и ближним лесом вспыхнул из непроницаемости стога огонек, как от сигареты.