Кадын
Шрифт:
Ее никто не трогал с того дня, как я ушла на посвящение, никто детской соломенной занавеси не убрал, и я, подойдя, остановилась, не решаясь ее сдвинуть. Вспомнилось мне, как хорошо спалось за нею, как проникал в щели свет очага, а проснувшись, лежала я и подсматривала, как служанки хлопочут, нюхала запахи и улыбалась тому, что мне их видно, а им меня — нет. Забавно так становилось, будто щекотал кто-то нежно. И смеялась я сама с собой.
Вспомнилось это, и так дорого мне стало собственное детство, что не стала снимать занавесь. Еще хоть ночку посплю, как дитя, — так я решила и юркнула за нее. Там шкуры лежали, подушки мои душистые, набитые травами. Растянулась я и заснула вмиг, родным уютом успокоенная.
Только вдруг проснулась. По дому ходили тени, и слышался глухой шепот Санталая: «Вот тут, бери, клади там. И это, да». Выглянула я в щель: три фигуры в углу для гостей постель
— Шеш, что делаете? — позвала я шепотом.
Они обернулись, а я махнула Очи:
— Иди сюда. Спи здесь, нам обеим хватит места.
Они подошли все вместе, мамушка светильник держала.
— Какая упрямая она! — говорил Санталай, пока Очи ко мне залезала, обувь снимала. — Так бы и не пошла в дом, если б не я. Как ворона, на крыше сидела, за конька держалась. Я ей: слезай, говорю, — а она молчит и не двигается. Те, думаю, примерзла дева-воин! — Он засмеялся, хотел продолжать, но я его перебила:
— Шеш, брат, спи иди, отца разбудишь, — отмахнулась я.
Санталай был пьян, шагом плавучим, как дурмана объевшийся конь, прошел к своему ложу и, пока мамушка с него, как с ребенка, стягивала шубу, а после и сапоги, долго еще рассказывал, как снимал Очи с крыши. Крыша у нас войлоком крыта, и много разных зверьков на ней, как на праздничной шапке отца. У отца царь-барс на макушке шапки — барс и на крыше, знак царского рода. Еще конек был на шапке слева, и птица справа, и знак доли охотника надо лбом — олень на маленьком шаре. Все это в том же порядке и на крыше стояло. Я представляла, как, пьяный, лез туда Санталай и уговаривал Очи спуститься, и смеялась в кулак. Наконец он повалился и уснул.
Очи же все не ложилась, шубы не снимала, сидела, колени руками обняв. Снег на ней стаял, шкуры намокли, и запахла постель овчиной, тепло и душно. Я сладко потянулась, натягивая шкуру на плечи, и кивнула ей: ложись. Но она не двинулась, только посмотрела на меня через красноватый мрак дома, и что-то странное мне показалось в ее взгляде. Я приподнялась на локте:
— Что с тобой? — Она не ответила. — Долго там сидела? Сильно замерзла? Может, есть хочешь?
— Я умираю, Ал-Аштара, — сказала она вдруг таким глухим голосом, будто отвечала из-за войлочной стены. — Я хочу убить его, но мне жалко его. Это колдовство, сестра? Камка не учила меня такому колдовству. Это мужское колдовство? Я думала подстеречь и убить его. Но я не смогла достать нож, как увидела его снова, когда вышел он из дома вдовы, — и разревелась. Как баба разревелась, Ал-Аштара! До самого дома его провожала и не могла убить, только слезы глотала, как битая. Что со мной, Аштара?
Она говорила тихо и с болью, серьезно очень говорила, а я поверить не могла, что слышу от нее такие слова.
— Очи, что ты! Почему ты хотела его убить? За такое убийство положена смерть, отец судил бы тебя и казнил. Если один оскорбил другого, то в открытом поединке решают, кто прав, а не так — ночью, тайно. Да и чем он тебя оскорбил, Очи? Тем ли, что хорошо дрался? Отец не принял бы такое обвинение даже для поединка!
— Нет, нет! — вдруг простонала она и легла навзничь. — Не убить, нет! Нельзя его убить! Но что он сделал со мной? Почему сказал, что мне его победа нужнее? И, когда дрался, — ты не видела, Ал-Аштара, никто не видел, только я… — он так смотрел мне в глаза… так, будто… будто внутрь меня глядел, будто я перед ним нагая! Что такое мужчины, Ал-Аштара? — вдруг с отчаянием спросила она и обернулась ко мне с горящими глазами. — Ты знаешь их, расскажи! Я их видела раньше, но никогда… никогда я не думала… что буду чего-то бояться. А его боюсь. — И, не давая мне вставить слово, продолжала, захлебываясь: — Они не такие, как мы, я это теперь точно знаю. У них сердца нет, Камка не зря на посвящении его духам скармливает, чтобы они страха не знали, вот его и нет. Они боли не знают, я сильно дралась с ним, Ал-Аштара, а он только улыбался, будто ему приятно. У них тело из железа, имя на камне — у них все по-другому. А главное — запах! У них запах другой, Ал-Аштара! Я… — но тут она запнулась и договорила тихо, почти шепотом: — Я никогда не забуду этот запах, когда близко он был, совсем рядом… Я утонула в нем вся… Что со мной сделалось?..
— Он охотник, — сказала я. — Он зверем и смертью пахнуть должен.
— Нет! — отрезала Очи. — Я тоже охотник, а пахну иначе. Он мужчина, он мужчиной пахнет — а это совсем другой запах, совсем. У меня… — Но она снова споткнулась и договорила так тихо, словно не хотела, чтобы я слышала: — У меня голова кругом шла. И так все сладко, будто в дурмане. И тут, — она положила руку на живот, — тут все ныть стало, Ал-Аштара. Не знаю, как и
Наконец она смолкла и только сильно, всем телом вздрагивала, вздыхая. Тут только я заметила, что глажу ее по голове, как ребенка. Я убрала руку и сказала:
— Очи, у меня шестеро братьев, с двумя из них я росла вместе, я знаю мужчин: это люди, Очи, такие же, как и мы. Ты мне поверь. Они чувствуют боль, тело у них мягкое, и пахнут они человеком. Не так, как мы, правда, но человеком. И сердце у них есть, это точно: я слышала, как бьется оно у Санталая в груди.
Очи молчала, не шевелилась. А я продолжала успокаивать ее, говоря о братьях и о других мужчинах, и о том, что воин не знает врага, с кем справиться бы не мог. С сильнейшим бороться — благо, так воин учится побежать. Я долго говорила, но тут в занавесь ударилось что-то мягкое — верно, сапог, — и брат недовольно проворчал:
— Шеш! Вот мыши завелись — спать мешают!
Я примолкла, и мы лежали какое-то время тихо. Я уже думала, что Очи спит, но тут она обернулась ко мне, обняла с неожиданной для нее нежностью и прошептала:
— Аштара, обещай мне, что завтра мы с тобою снова пойдем в тот дом. Я чую, что не кончилась еще наша битва. Ах, Ал-Аштара! Почему же так сладко и страшно, так страшно мне! И ноет внутри все. Но ты обещай мне, обещай! Обещаешь?
Я кивнула, и она смолкла, свернулась клубком и тут же заснула, посапывая, как зверек, спокойно и тихо. И я тоже ощутила, что странно все, непонятно, немного страшно — но больше сладко. Все, что было с Очи, словно бы и во мне отразилось: весь вечер и новые люди, эта странная битва, несчастная Антула, Зонар и Талай… И сама Очи, вдруг нежная, порывистая и жестокая. Странно все было, странно и сладко.
А когда наутро глянула я в глаза моей Очишки, не узнала ее: другая дева, лукавая, хитрая передо мною была. Как будто что-то открылось вчера ей, о чем я еще не знала.
Глава 10
Чертог дев
Так и пошли наши дни: с долгим сном, обильной пищей, долгими разговорами. Днем старшие, женатые братья звали к себе, их жены одаривали нас — кто едой, кто войлочными носочками, новыми обвязками на ноги, кусочками меха, нитками, бусами. Вели к нам детей, особенно девочек, чтоб мы их приласкали: считалось, что так от Луноликой матери получат благодать. Потом кормили, а сами эти жены за столом молчали, разглядывали нас украдкой, особенно Очи. А братьям моим, зимой от праздности страдающим, других дел и не было, как только нас по гостям водить: в род жены, к друзьям, к их братьям… Везде мы улыбались, и везде нас кормили, одаривали, подсовывали под правую руку круглых детей. За день все лица для меня в одно сливались, все дети одним становились, на еду уже смотреть я не могла и не понимала, откуда столько родных и друзей у моих братьев — весь стан без малого. Но обидеть отказом никого не могли. Как тяжелую ношу глупый верблюд несет, походкой не меняясь, так и я по гостям ходила, не меняясь лицом.
А вечером мы шли в дом Антулы, как я Очи; обещала.
Там было каждый раз одно и то же, те же лица, те же разговоры и смолка, молоко хмельное, сбродивших ягод сок и крепкие травные взвары, чтобы не спать долго, глядеть глазами бессонными, смеяться и говорить пустое. Мне не по нраву все это было, говорила себе, что только ради Очи хожу, но там хоть не надо было улыбаться, слушать заученные разговоры и скучать. Там я могла просто сидеть в сторонке, наблюдая за людьми.
Приходили туда каждый раз одни и те же. Смехач Ануй рассказывал разные, но одинаково нелепые истории про увальня Астая, а тот смеялся со всеми и не обижался. Были молодые воины, посвятившиеся в этом году или годом раньше, и несколько дев, и я могла уже, не спрашивая у ээ, сказать, кто с кем будет весною свадьбу играть. Приходили иногда воины постарше, девы и парни, одни сидели целый вечер, а другие только для того забегали, чтобы на нас с Очи поглядеть. Говорили, что у них были свои посиделки. Туда ходил Талай, у Антулы он и не бывал. Был он, как я узнала, младшим сыном Осварая, главы рода конников, и потому до сих пор не женился. Отец его жил в другом стане и, как говорили, был еще крепок, брал молодых жен и приводил пленниц с походов, но детей они ему не рожали. Талай ждал воли духов: будут ли братья после него или он будет отцу наследовать.