Как слеза в океане
Шрифт:
— Вассо так решительно отметал сострадание, а почему, я забыла. Ты не знаешь, Дойно? — спросила Мара.
— Сострадание необходимо там, где не хватает любви, где забыта справедливость. Отказ от любви и справедливости и есть предпосылка к состраданию. Вассо отметал это, поскольку он хотел, чтобы время такого отказа поскорее миновало.
— А если он ошибся, Дойно, подумай, что если он ошибся?
— Не сомневайся, он не ошибся. Если через пятьдесят или сто пятьдесят лет кто-нибудь будет думать, как он, и так же, как он, кончит свои дни, он не ошибется. В каждом поколении
— Но если бы Вассо поверил, что он ошибается, он не решился бы отвергать сострадание.
— Тебе лучше прилечь, Мара. А если ты не заснешь, то выдумай какую-нибудь игрушку, и мы начнем новую карьеру. И она будет весьма многообещающей, ибо новой игрушке легче пробиться к людям, чем новому Евангелию. Человек верит, что хорошо знает его, еще до встречи с ним, и забывает о нем, как только поймет его. Впрочем, все апостолы…
— Мне не хотелось бы тебя перебивать, — проговорила Мара, — но лучше я тебе сейчас это скажу. Я не обозналась, человек в Люксембургском саду был Славко. Вот, посмотри в газете!
На первой странице богато иллюстрированной вечерней газеты под трехполосным заглавием и подробным подзаголовком была помещена статья о международном конгрессе полицейских, посвященном обмену опытом борьбы с преступниками. Группа на снимке была расположена так: один ряд сидя, два ряда стоя, сплошь мужчины среднего возраста, все в штатском, большинство с добродушной улыбкой на лице. Под фотографией фамилии в строгой последовательности — слева направо, снизу вверх, и среди них «Мирослав Хрватич». Он стоял с краю, в третьем ряду слева, «Славко», пользующийся дурной славой комиссар югославской политической полиции. Лицо на снимке видно было плохо, только сразу можно было определить, что он рослый и широкоплечий. Он единственный на снимке держал перед собой папку, точно щит.
— Да, ты не ошиблась. А теперь иди спать, Мара.
Он слышал, как она легла в постель и погасила свет. Сам он еще читал, прерываясь лишь, чтобы прислушаться: она ровно дышит, наверное, заснула. Он не спеша разделся. Попытался читать в постели, но одна мысль не давала ему сосредоточиться. Он встал, прошел в ее комнату и остановился возле постели. Нет, она не спала, только притворялась спящей. Наверняка тщательно продумывала каждую деталь покушения, не желая, чтоб ей мешали. А если он ее спросит, она, конечно, ни за что не признается.
Он снова оделся и отправился в кафе на углу бульвара. Несмотря на холодную ночь, терраса была полна молодежи, и он с трудом нашел место. До него доносились обрывки разговоров. Справа от него сидела пара — молоденькая, несколько полноватая девушка с плохо прокрашенными рыжими волосами и мужчина постарше, лет двадцати восьми. Он говорил не переставая. Текст был весьма затасканный, поклонник был, видимо, слишком уверен в его воздействии. Но девушка плохо слушала. То и дело поглядывала на улицу, ведущую к Пантеону.
Слева два столика были сдвинуты вместе, и за ними тесно сидели молодые люди и девицы. Разговор вертелся вокруг сюрреализма, революционного духа и России. Один из них решительно заявил:
— И я настаиваю на том, что Днепрострой — это синтез сюрреализма и революции. С него начинается новая эпоха. И что касается меня, то я к ней принадлежу.
— А ГПУ? — вставил кто-то.
— ГПУ?
На ухоженной лужайке Люксембургского сада играли в степной пожар, полагая, будто знают, что это такое. Извращенная революция поставляет им игрушки, сюрреалистические joujoux [93] , сделанные из людских костей. Вон то кафе напротив было излюбленным кафе Ленина. Революционер должен мечтать с открытыми глазами, говаривал он. Он приходил сюда усталый, из библиотеки, с бумагами и книгами под мышкой, садился на террасе спиной к Пантеону, вдали видна была Эйфелева башня, перед ним расстилался Люксембургский сад. И тут он мечтал с открытыми глазами. Не о ГПУ.
93
Игрушки (фр.).
Один из молодых людей сказал:
— Именно то, что Сталин не похож на великого человека, и доказывает мне, что он величайший человек нашего века, если не всей истории.
Я предоставлю Маре свободу действий, сказал себе Дойно. Разумеется, время, когда выстрелы будили совесть мира, позади. Игроки не хотят больше ничего слушать. Жить в одно время, в одном городе, в одном саду с такими Славко — им это нипочем. И Мара ничего тут не изменит.
Утром Мара попросила его немедленно перебраться в другой отель. Она понимала, что он знает истинную причину, но сказала:
— Если приедет моя тетушка, она захочет сразу же расположиться с удобствами. Кроме того, пожалуйста, в ближайшие дни оставь меня одну. Мне необходимо побыть одной, ты же понимаешь.
Он ответил, не глядя на нее:
— Нужно думать о последствиях. Там начнутся массовые аресты.
— Они всегда начинаются снова и снова, в любом случае. Твой аргумент несостоятелен. И лучше ты ничего не придумаешь, пойми.
Она обняла его, словно перед долгим путешествием.
— Не бойся за меня, — сказала она.
Он ничего не ответил, слова стали абсолютно не нужны.
Ей не надо было ни отвечать, ни вслушиваться. Вполне достаточно было изредка вставлять «Да, конечно» или «Вы совершенно правы». Продавщица трещала без умолку. В этот час покупатели появлялись редко, они еще обедали или уже пили кофе. Только около четырех часов опять началось оживление. Продавщица ничего не имела против, чтобы Мара осталась в магазине. Объяснения, что она ждет мужа, что она хочет проследить, когда он выйдет из отеля напротив, и один ли он выйдет или с некой дамой, оказалось вполне довольно, к тому же это дало продавщице возможность порассуждать, очень неглупо сравнивая свой опыт с опытом других женщин. Все рассуждения сводились к неопровержимому заключению, что мужчины, даже самые жалкие, поражены болезненной, «буйной» неверностью, и средств против этого так же мало, как против старения, увы! Продавщицу звали Адель, то ли по названию магазина, то ли магазин был назван в ее честь. Она приплела к разговору и весьма интересные наблюдения за мужчинами — покупателями цветов. Даже выбор букета выдает степень неверности, степень «буйства».