Как слеза в океане
Шрифт:
— Отнюдь не во всем! — вставил Дойно, впрочем, не слишком уверенно, ибо знал, что имеет в виду профессор!
— Я вытерпел такую муку, я так боялся за нее! А если теперь с ней что-то случится, я об этом даже не узнаю. Я должен жить так, словно она умерла, и — это вы сможете понять — иногда мне чудится, что я даже этого хочу. Эта мысль бесконечно тревожит меня. Что вы на это скажете?
Дойно думал о Вольфане, о трудной задаче, которую взял на себя, и молчал. Штеттен сказал:
— Хорошо, не будем сейчас говорить об этом. У меня есть радостная новость: прибыли книги. Мы должны поехать на таможню, сейчас уже поздно, поедем сразу после обеда.
Дойно рассказал ему о поездке, Штеттен стал его отговаривать.
— Затея опасная и бесперспективная. Зачем подвергать себя такому риску? Или вы
— Возможно, — отвечал Дойно.
Он не хотел дальнейших обсуждений, время поджимало, и он простился со Штеттеном. Он вернется самое позднее через двое суток, и тогда они вместе засядут за работу. Откладывать больше нельзя.
Верхний свет был выключен; дамы — две замужние женщины и одна старая дева, — уверявшие, что в дороге никогда глаз не смыкают, вскоре заснули. Даже с тем, что дамы храпели, он смирился быстро, как и со многим другим, и, по-видимому, это смирение ничуть его не потрясло, ибо он не мог припомнить, с какого момента каждое новое впечатление было для него не более чем примечательной данностью. Даже отвратительные признаки собственного старения он воспринимал невозмутимо: маленькие желтые пятнышки на тыльной стороне ладоней, на лице, морщины у глаз. Он стал терпим ко всему, все в человеке он мог вынести, кроме фальшивых или полуправдивых идей. Mundus vult decipi [99] , смеясь, констатировали римляне, и мир, быть может, сильнее, чем тогда, хотел обманываться. Он, Дойно, с удовольствием прислушивался к крикам рыночных зазывал, расхваливавших негодный товар, он с детства любил следить за манипуляциями фокусников, с интересом читал о новых финтах отъявленных мошенников и плутов, ибо он знал, как трудно выдумать что-то новое. Почему же он всякий раз почти заболевал, столкнувшись со всеобщей ложью?
99
Мир хочет обмануться (лат.).
«Теперь я надеюсь только на старость, когда-то же она должна наступить, и тогда я перестану интересоваться маленькими девочками. Я просто не буду их замечать, когда они так вызывающе проходят мимо меня. Господи, как же это будет прекрасно, только тогда и начнется настоящая свободная жизнь!» Эти слова сказал ему когда-то один пожилой человек, большой художник, который из-за этой своей несчастной страсти вечно становился жертвой шантажа, судебных властей и охочей до сенсаций прессы. В последние годы Дойно часто вспоминал его. Он сам тоже стал надеяться, что старость и разочарования постепенно освободят его от его страсти, точно от порока, и он обретет равнодушие, чтобы безболезненно сносить свое время. Зачем он едет сейчас в этом переполненном поезде, усталый, страдающий бессонницей? Какое ему дело до извращения христианства? Зачем ему искать побежденных в далеком прошлом, что заставляет его становиться на их сторону, разделяя их справедливое, но бесполезное возмущение?
Дойно даже не пытался заснуть, он знал, что это ему не удастся.
Дом стоял на взгорке, метрах в двадцати от дороги. Виллы здесь были похожи одна на другую — массивные, рассчитанные на долгие годы. Стены серые, жалюзи на всех окнах выкрашены в зеленый цвет.
Дойно пришлось долго звонить, прежде чем открылась садовая калитка. Он медленно направился к дому и остановился перед тяжелой дубовой дверью.
— Встаньте точно посередине, — произнес чей-то усталый голос.
Дойно встал, как ему было велено.
— Кто вы такой? — последовал вопрос.
Он в точности повторил фразу, которую ему вдолбил Карел. Затем ему пришлось назвать свою фамилию, все свои псевдонимы и наконец даже дать свой нынешний адрес. Тогда человек за дверью спросил:
— А что у вас в левом кармане плаща? Выньте все из всех карманов и разложите это перед дверью!
Дойно вытащил из кармана овальную булку, из другого — Библию, снял плащ и все это положил на верхней ступеньке крыльца, затем он опустошил карманы пиджака и брюк и вывернул их наружу. Дверь открылась, за нею оказалась другая, которая стала медленно открываться, тогда как первая в том же темпе стала
— Я вас, вероятно, разбудил, — проговорил Дойно. На Вольфане был дождевик, а под ним пижама в красную полоску.
— Садитесь, Фабер. Вы меня не разбудили, я уже много дней не сплю. Я дремлю, но при этом все слышу, если кто-то приближается к дому, идет по улице или по тропинке за домом. — Он указал на обе входные двери, и Дойно только сейчас заметил странную систему зеркал, висевших над ними. И тут он понял, как мог Вольфан видеть его, когда он опорожнял карманы.
— У меня есть и слуховое устройство, микрофоны спрятаны даже в саду вокруг дома. Видите, все приготовлено на случай внезапного нападения, и не шесть дней назад, а много-много лет. Тогда я, естественно, имел в виду другую опасность!
— Удивительно умно все устроено! — восхитился Дойно.
— Да, но мне ничто не поможет, они меня в живых не оставят. Это вопрос часов или дней. Я полагаю, Карел прислал вас с каким-то планом — рассказывайте.
Дойно детально изложил всю затею, в результате которой Вольфан через тридцать часов окажется на борту корабля и сможет в течение сорока дней не ступать ни на один континент и тем самым избежать всякой опасности. Потом он сойдет на берег в Южной Америке, и у него будет время подготовить себе условия для совершенно новой жизни, так что преследователи на долгие годы потеряют его из виду. Капитан уже предупрежден, он ожидает пассажира, которого представит матросам, как журналиста, но он, разумеется, тоже не знает, что это Вольфан. Эту возможность бегства Карел как-то в минуту паники подготовил для себя, а теперь передает своему другу. Самое трудное сейчас — выйти из дому и уехать из этих мест, но у Дойно были предложения Карела и на этот счет.
Пока Дойно дотошно, во всех деталях, излагал план, Вольфан неподвижно сидел в глубоком кресле, опустив голову на грудь, и, казалось, дремал. И лишь уловив какой-то шорох, он поднял голову, посмотрел на зеркала и с помощью какого-то устройства, бывшего у него под рукой, переставил их. Его длинное лицо было ничем не примечательно, не интересно, его нельзя было назвать ни красивым, ни уродливым, ни умным, ни глупым. Ни единой приметной черты, ничего запоминающегося. Разве что глаза — водянисто-зеленые, за очками в белой оправе. Определить его возраст тоже было затруднительно. На вид лет двадцать восемь, а может, и все сорок. По всем приметам абсолютно заурядный человек. Такому везде легко улизнуть, подумал Дойно, разглядывая его. Он не похож на гениального организатора, на человека, уже годами властного над жизнью и смертью сотен людей. И уж совсем он не похож на того, что давным-давно распоряжается огромными богатствами.
— Звучит это все недурно, однако тут есть несколько маленьких ошибок, но ничего не попишешь. Знаете, Фабер, в чем состоит самая большая ошибка?
— Нет, но я плохо ориентируюсь в таких делах, я…
— Разумеется, вы никогда не служили в аппарате, да, я знаю, — перебил его Вольфан. — Хуже всего то, что этот план знает Карел, что именно он его создатель.
— Но он же хочет вас спасти, потому-то я и приехал.
— Это вы хотите меня спасти, я, правда, еще не знаю почему, но Карел? Хорошо, допустим, позавчера он хотел меня спасти или еще вчера утром, но днем он мог и передумать. А то обстоятельство, что он так детально знает весь план, позволяет ему уничтожить меня, где и когда ему вздумается.
Он сделал такой странный жест, словно подчеркивая им сказанное, молитвенно сложил руки. Только тут Дойно заметил, что в его пепельных волосах сверкает лысина, похожая на тонзуру.
— Почему он захочет вас уничтожить?
— Во-первых, потому что он мой друг, и мне он за слишком многое благодарен. А как иначе он сможет доказать свою верность партии, он просто обязан хотеть уничтожить меня, во-вторых…
— Но это же безумие!
— Почему, Фабер? Разве вы сами в течение многих лет не защищали те решения, против которых поначалу решительно возражали, и все только, чтобы доказать свою верность партии? Именно так и поступает Карел. Вы согласны?