Калеб Уильямс
Шрифт:
Будущее представлялось мне, конечно, достаточно мрачным и безнадежным. Сколько трудов потратил я на то, чтобы сначала выбраться из тюрьмы, потом избежать усердия своих преследователей, и наконец опять оказался на том самом месте, с которого начал. Конечно, я приобрел известность – жалкую известность, заключающуюся в том, что о моей истории выкрикивают уличные разносчики и стихоплеты, а лакеи и горничные прославляют меня как ловкого и предприимчивого негодяя; однако я не был ни Геростратом, ни Александром [60] , чтобы умереть довольным такого рода хвалами. Но что могли бы мне дать новые усилия, подобные прежним? Ни одно человеческое существо никогда не подвергалось преследованию со стороны таких изобретательных и беспощадных врагов. У меня не было никакой надежды на то, что они когда-нибудь прекратят свои гонения или что мои будущие попытки увенчаются более желательным исходом.
60
…яне
Вот какого рода мысли подсказали мне решение. Я постепенно отчуждался от мистера Фокленда, пока чувство мое к нему не превратилось в нечто вроде омерзения. Я долго сберегал к нему уважение, которого он не мог вполне уничтожить ни своей враждой, ни клеветой. Но теперь я стал считать такую бесчеловечную кровожадность присущей его характеру; я видел что-то бесовское в этой травле меня по всему свету и в решении удовлетвориться только моей кровью, в то время как ему была известна моя невиновность, мое нерасположение к дурному, могу даже добавить – моя добродетель. Так я растоптал свое былое почтение и даже воспоминание об уважении, которое питал к нему. Я перестал восхищаться величием его ума и сочувствовать терзаниям его души. И я решил отбросить снисходительность. Я выкажу себя таким же озлобленным и непреклонным, как он. Благоразумно ли с его стороны доводить меня до крайности и безумия! Неужели он не боится кары за свои тайные и страшные злодеяния?
Мне пришлось провести остаток той ночи, в которую меня схватили, в тюрьме. За это время я покончил с переодеванием и на следующее утро появился в своем собственном виде. Мою личность, конечно, легко установили. А так как судей, перед которыми я теперь стоял, касалось только это обстоятельство [61] , то они принялись составлять приказ об отправлении меня обратно в графство, откуда я был родом. Я прервал это занятие, заявив, что хочу сделать сообщение. Мимо таких заявлений люди, призванные вершить правосудие, никогда не проходят.
61
…так как судей… касалось только это обстоятельство… – Для понимания всех подробностей этого эпизода необходимо иметь в виду последующее указание автора, вкладываемое им в уста Фокленда, что дело происходит на Боу-стрит в Лондоне (стр. 325). Здесь в XVIII веке находилось полицейское учреждение с сыскными агентами и особым «полицейским судом», функции которого, впрочем, были весьма ограничены. Именно поэтому Калеба, по установлении его личности, отправляют обратно в то графство Южной Англии, откуда он был родом, для последующего суда над ним, а полицейский судья не желает его слушать и заявляет: «Если вы невиновны, это нас не касается. Мы действуем в пределах своих полномочий».
Я предстал перед судьями, к которым меня привели Джайнс и его товарищ, с твердым решением раскрыть те удивительные тайны, которые до сих пор верно хранил, и раз навсегда повернуть дело против своего обвинителя. Пришло время подлинному преступнику подвергнуться преследованию, а невинному уйти наконец от его гнета.
Я сказал, что всегда настаивал на своей невиновности и должен теперь повторить это.
– В таком случае, – резко возразил судья, – что можете вы сообщить нового? Если вы невиновны, это нас не касается. Мы действуем в пределах своих полномочий.
– Я всегда заявлял, – продолжал я, – что не совершал преступления, что моя мнимая вина – целиком дело рук моего обвинителя. Он тайно подложил свои вещи и после этого обвинил меня в воровстве. Сейчас я заявляю не только это. Я заявляю, что этот человек – преступник, что я узнал о его преступлении и что по этой причине он решил меня лишить жизни. Я полагаю, джентльмены, что вы сочтете своей обязанностью принять это заявление во внимание. Я убежден, что вы нисколько не склонны способствовать – ни действием, ни бездействием – неслыханной несправедливости, от которой я страдаю, – заточению и осуждению невинного человека ради того, чтобы убийца мог оставаться на свободе. Я молчал об этой истории, пока мог. Мне до крайности претило стать причиной несчастья или смерти человеческого существа. Но всякому терпению и покорности есть предел.
– Разрешите задать вам два вопроса, сэр, – возразил судья с деланной мягкостью. – Вы помогали, мешали или содействовали тем или другим способом этому убийству?
– Нет.
– А скажите, сэр, кто этот мистер Фокленд? И в какого рода отношениях находились вы с ним?
– Мистер Фокленд – джентльмен, имеющий шесть тысяч годового дохода. Я жил у него в качестве секретаря.
– Другими словами, вы были его слугой?
– Если угодно.
– Отлично, сэр. Этого для меня достаточно. Прежде всего должен сказать вам как судья, что мне нет никакого дела до вашего заявления. Будь вы замешаны в убийстве, о котором
– И вы отказываетесь выслушать подробности обвинения, которое я выдвигаю, сэр?
– Да, сэр, отказываюсь. Но если бы и не отказывался, – скажите, каких свидетелей убийства можете вы назвать?
Этот вопрос ошеломил меня.
– Никаких. Но, мне кажется, я могу привести такие улики, что они привлекли бы внимание самого равнодушного слушателя.
– Я так и думал. Стража, уведите его!
Вот каков был успех последнего средства, на которое я так твердо рассчитывал. До тех пор я считал, что тяжелое положение, в которое я поставлен, затягивается из-за моей собственной снисходительности. И я решил вытерпеть все, что может вынести человеческая природа, прежде чем прибегнуть к этому крайнему средству. Эта мысль тайно утешала меня в невзгодах: тут была добровольная жертва, приносимая с радостью. Я видел себя сопричисленным к лику мучеников и подвижников; я хвалил себя за смелость и самоотверженность и тешился мыслью, что в моей власти – хотя я и не предполагал никогда этим воспользоваться – полным раскрытием тайны сразу положить конец гонениям и своим страданиям. И вот каким оказалось в конце концов общественное правосудие! Есть обстоятельства, при которых нельзя выслушать человека, разоблачающего преступление, потому что он не был его соучастником! Сообщение о подлом убийстве выслушивается равнодушно, в то время как невинного преследуют, как дикого зверя, до отдаленнейших уголков земли! Шесть тысяч годового дохода защищают человека от обвинения, и сила этого обвинения сводится на нет оттого, что оно выдвинуто слугой!
Меня отправили обратно, в ту самую тюрьму, из которой я бежал за несколько месяцев перед тем. С разбитым сердцем вступил я в эти стены, удрученный тем, что все мои более чем геркулесовы труды привели только к моим собственным мучениям и ни к чему больше. Со времени бегства из тюрьмы я приобрел некоторое знание света; по горькому опыту я знал, сколько есть у общества средств, чтобы держать меня в своей власти, и как крепко опутан я сетями деспотизма. Я больше не смотрел на мир как когда-то, видя, под влиянием своего юношеского воображения, в нем арену, где можно прятаться или появляться и давать волю причудам своенравной резвости. Я видел, что все мои ближние готовы стать так или иначе орудиями тирана. Надежда умерла в глубине моего сердца. Запертый в первую же ночь в свою подземную камеру, я по временам бывал охвачен приступами бешенства. Вопли нестерпимого отчаяния невольно вырывались, нарушая ночную тишину. Но это был временный пароксизм. Скоро я вернулся к трезвому сознанию своего злополучия.
По-видимому, мое будущее было еще мрачнее и положение еще непоправимее, чем когда бы то ни было. Я опять был отдан во власть наглости и тирании, всегда господствовавших в этих стенах. Зачем мне повторять проклятую повесть о том, что было пережито мною и переживается каждым, кто, на свое несчастье, оказался во власти этих служителей национального судопроизводства? Страданий, уже перенесенных мной, моих страхов, моего бегства, постоянного ожидания, что я буду разоблачен, более тягостного, чем самое разоблачение, – вероятно, всего этого было бы довольно, чтобы удовлетворить самого бесчувственного человека перед судом его собственной совести, даже если б я был тем преступником, каким меня считали. Но у закона нет ни глаз, ни ушей, и он обращает в мрамор сердца всех, кто воспитан в его правилах.
Однако ко мне опять вернулась моя твердость. Я решил, что, пока я жив, она никогда не покинет меня. Меня можно подавить, уничтожить, но если даже я умру – то умру сопротивляясь. Какую выгоду, какую радость может дать кроткая покорность? Нет человека, который не знал бы, что склоняться к ногам закона – дело бесполезное: в его судилищах нет места ни искуплению, ни исправлению.
Может быть, мое мужество кое-кому покажется превышающим обыкновенную меру человеческой природы. Но если я откину покрывало, скрывающее мое сердце, они, конечно, признают свою ошибку. Все поры моего сердца сочились кровью. Моя решимость не была спокойным чувством, созданным философией и рассудком. Она была мрачна и полна отчаяния; ее порождала не надежда, а суровая преданность своему намерению, находящая удовлетворение в голом усилии и готовая кинуть на ветер мысль об успехе и неудаче. Вот до какого жалкого состояния, способного пробудить сочувствие в самом черством сердце, довел меня мистер Фокленд!