Калеб Уильямс
Шрифт:
Между тем, как это ни покажется странным, здесь, в тюрьме, подвергаясь бесчисленным притеснениям и вполне уверенный, что меня ожидает смертный приговор, я стал поправляться. Я приписываю это своему душевному состоянию, которое теперь изменилось, перейдя от тревоги, ужаса и волнений к непоколебимости отчаяния.
Я предвидел исход суда надо мной и решил еще раз бежать из тюрьмы; я не сомневался в своей способности сделать этот первый шаг для сохранения своей жизни. Однако заседание суда приближалось, и были некоторые соображения, на которых нет нужды останавливаться, убедившие меня, что, может быть, выгоднее подождать, пока мое дело не закончится.
Оно стояло последним в списке дел, намеченных к рассмотрению. Поэтому я был очень удивлен, увидав, что оно поставлено вне очереди на второй день рано утром. Но если это было неожиданно, то как же велико было мое удивление,
Невозможно передать впечатление, оказанное на меня этим невероятным изменением моего положения. Мне, вошедшему в зал суда со смертным приговором, так сказать уже звучавшим в ушах, услышать, что я волен идти куда угодно! Для того ли взломал я столько замков, засовов и несокрушимых стен своей тюрьмы? Для того ли провел столько тревожных дней и бессонных кошмарных ночей, изощрял свою изобретательность над способами бежать и укрыться от преследований, проявлял силу ума, на которую сам едва считал себя способным, дал завладеть собой неутолимой муке, которую не в силах вынести, казалось, ни одно человеческое существо? Великий боже! Что такое человек? Неужели он настолько слеп во всем, что касается будущего, так мало подозревает о том, что случится с ним в ближайший миг его существования? Я где-то читал, что небо скрывает от нас будущие события нашей жизни из милосердия. Мой собственный опыт не совсем подтверждал это. По крайней мере на этот раз я был бы избавлен от невыносимой тягости и неописуемого страдания, если бы мог предвидеть неожиданный оборот важного для меня дела.
ГЛАВА XII
Скоро я навеки простился с этим ненавистным и ужасным местом. Мое сердце было теперь слишком полно удивления и восторга по поводу моего неожиданного освобождения, чтобы в нем могло найтись место для тревоги о будущем. Я вышел из города; я шагал медленно, в задумчивости, то издавая восклицания, то погружаясь в глубокое и неясное мечтанье. Случай привел меня к той самой вересковой долине, где я укрывался, когда в первый раз вырвался из тюрьмы. Я бродил среди ее впадин и лощин. Это было заброшенное, пустынное и уединенное место. Не помню, сколько времени я оставался там. Ночь незаметно настигла меня, и я решил пока вернуться в город.
Было уже совсем темно, когда два человека, которых я до этого не заметил, накинулись на меня сзади. Они схватили меня за руки и повалили на землю. У меня не было времени для сопротивления или размышления. Однако в одном из них я успел узнать все того же дьявола Джайнса. Они завязали мне глаза, всунули в рот кляп и потащили меня неизвестно куда. Пока мы молча подвигались вперед, я старался понять, что означает это странное насилие. Я думал, что после событий этого утра самая суровая и мучительная полоса моей жизни осталась позади. И, как бы странно это ни казалось, неожиданное нападение не испугало меня. Однако тут мог быть какой-нибудь новый замысел, порожденный злобой и неусыпной враждой Джайнса.
Вскоре я убедился, что мы вернулись в город, который я только что оставил. Они привели меня в один дом и, как только получили в свое распоряжение комнату, развязали мне глаза и освободили от кляпа. Тут Джайнс с коварной усмешкой объявил, что мне не причинят вреда, а потому с моей стороны будет разумнее держаться спокойно. Я догадался, что мы в гостинице; я слышал шум голосов в какой-то комнате недалеко от нас, и потому мне было теперь так же ясно, как и ему, что мне не приходится опасаться какого-либо насилия и что у меня будет еще время для сопротивления, если они захотят увести меня из гостиницы тем же способом, каким привели туда. Я с некоторым любопытством ждал конца, который должен был последовать за таким необыкновенным началом.
Едва успели завершиться приготовления, которые я описал, как в комнату вошел мистер Фокленд. Помню, что Коллинз, сообщая мне историю нашего хозяина, заметил, что мистер Фокленд теперь совершенно не похож на того человека, каким был раньше. У меня не было возможности убедиться в истинности этого замечания. Но оно поразительно подходило к зрелищу, представившемуся теперь моим глазам, хотя, когда я в последний раз видел этого человека, он был уже жертвой тех же страстей, добычей того же неутолимого угрызения совести, что и теперь. Горе уже в то время было написало четкими буквами на его лице. Но теперь он почти утратил человеческий облик. Лицо его было угрюмо, оно осунулось, исхудало. Цвет его был темный,
Я был до крайности удивлен и потрясен при виде его. Он сурово приказал моим провожатым выйти из комнаты.
– Итак, сэр, сегодня я счастливо приложил усилия к тому, чтобы спасти вашу жизнь от виселицы. А две недели тому назад вы сделали все, что было в ваших силах, чтобы привести мою жизнь именно к этому позорному концу.
Неужели вы были так глупы и несообразительны, чтобы не понять, что сохранение вашей жизни было постоянной целью моих усилий? Не я ли поддерживал вас в тюрьме? Не я ли старался помешать тому, чтобы вы туда попали? Как могли вы приписывать мне изуверский поступок упрямца Форстера, предложившего награду в сто гиней за вашу поимку?
Я следил за вами во всех ваших странствованиях. За все время вы не сделали ни одного существенного шага, который остался бы мне неизвестен. Я собирался сделать вам добро. Я не пролил ничьей крови, кроме крови Тиррела. Это случилось в минуту гнева и стало для меня причиной непрерывного и ежечасного сокрушения. Я не способствовал ничьей гибели, кроме гибели Хоукинсов: я не мог спасти их иначе, как объявив себя убийцей. Зато всю дальнейшую свою жизнь я посвятил делам благотворительности.
Я собирался сделать вам добро. По этой причине я хотел испытать вас. Вы утверждали, что действуете по отношению ко мне с уважением и сдержанностью. Если бы вы выдержали это до конца, я нашел бы способ наградить вас. Я поставил все в зависимость от вашей собственной скромности. Вы могли обнаружить бессильную злобу своего сердца, но я знал, что в обстоятельствах, в которых вы тогда находились, это не могло причинить мне вреда. Ваша сдержанность, как я и подозревал все время, оказалась низостью и вероломством. Вы сделали попытку уничтожить мое доброе имя. Вы попытались раскрыть важнейшую и вечную тайну моей души. И этого я никогда вам не прощу. Я буду помнить об этом до последнего своего вздоха. Память об этом будет жить, когда мое существование прекратится. Уж не думаете ли вы, что вы вне моей власти оттого, что суд оправдал вас?
Пока мистер Фокленд говорил, внезапный приступ болезни овладел им; все его тело потрясла мгновенная судорога; шатаясь, он дошел до кресла. Минуты через три он пришел в себя.
– Да, – сказал он, – я еще жив. Я буду жить дни, месяцы и годы. Только сила, давшая мне жизнь, какова бы она ни была, может отнять ее. Я живу для того, чтобы охранять свою честь. Это и страдания, каких не выносил ни один человек, – единственное, чем я живу. Но когда меня больше не будет, слава обо мне будет жить. Образ мой будет почитаться всеми потомками как незапятнанный и безупречный.
Сказав это, он вернулся к тому, что более непосредственно касалось моего будущего положения и благополучия.
– Есть одно условие, – заявил он, – при котором вы можете получить некоторое облегчение своих будущих бедствий. Для этого я и велел привести вас. Выслушайте мое предложение и спокойно обсудите его. Не забудьте, что играть твердой решимостью моей души так же безумно, как было бы безумно обрушить себе на голову каменную глыбу, которая висит, дрожа, на гребне могучих Апеннин!
Итак, я настаиваю, чтобы вы подписали бумагу с самым торжественным заверением, что я неповинен в убийстве и что обвинение, выдвинутое вами против меня в учреждении на Боу-стрит [62] , – ложно, беспочвенно и сделано по злобе. Может быть, вас заставляет колебаться уважение к истине? Но разве истину следует боготворить ради нее самой, а не ради того счастья, которое она должна порождать? Разве человек разумный посвятит себя пустой истине, если доброта, человеколюбие и все дорогие человеческому сердцу чувства требуют, чтобы она была забыта? Очень возможно, что я никогда не прибегну к этой бумаге, но она мне необходима как единственное возможное удовлетворение чести, на которую вы покусились. Вот мое предложение. Я жду вашего ответа.
62
…учреждении на Боу-стрит. – См. выше.