Каменный мост
Шрифт:
В больницу легли одновременно, на разные этажи. У Софьи Мироновны обнаружили рак кишечника и вырезали пораженные сегменты (части, что ли, кишок), у мужа ухудшилось с сердцем.
Вечером он проведал свою любимую Соню (доживали вдвоем, без будущего, сына нет) и ушел к себе на этаж. В десять вечера позвонил племяннице: набери меня утром. В восемь утра его телефон молчал. В двенадцать подняла трубку женщина: а кто вы ему? Приезжайте, его нет.
Ночью, 3 июля 1975 года.
Ей не говорили, не давали газет. Во время похорон с ней сидел маршал авиации Судец.
Она хладнокровно рассматривала предложения архитектора по семейному надгробию (черные полированные высокие камни, под которыми они наконец-то соединятся и будут втроем, жалела ли, что сына сожгли, повинуясь революционному приличию уходить в пепел?) и утвердила нужный. Очень трезво относилась к жизни, без лишних переживаний. Не установлен ни один свидетель, видевший Соню плачущей.
Она сказала: я не умру, пока не закончу его книгу – стол в гостиной
– Нет. И там ничего не сложилось, Боря. В «деле авиаторов» мальчика не называли. Осталось глянуть смерть Уманского.
Апрель – на концах веток появились какие-то райские цвета, каких не бывает на земле, каким не придуманы еще названия. Девушки достали кусочки тела. Достали бледные животы, коленки. Лоскуты кожи на груди.
– Поедем в Мексику. Не приходилось бывать за границей. Каково там, в Латинской Америке? – И Боря вздернул приклеенную бородищу – борода перла до ушей и уходила в загривок на воротник серого учительского пиджака, надетого на пестренькую, связанную мамой штуку, – слабогрудое существо, музейный работник! На лацкан он насадил крохотный неразборчивый щито-меч-ный значок и говорил тонким поповским голосом с какими-то подблеиваниями. – Приобрел две бутылки водки за наличные. Чеки с собой. Чухарев предполагает, что Кирпичников алкоголик. Я пьянства не одобряю.
Как на день рождения, как во второй раз к красивой девке, мы, счастливые охотники у норы, собиратели музея 175-й долбанутой школы, с двумя бутылками водки в пакете из «Седьмого континента» взметнулись на Марию Ульянову, дом 9, второй подъезд, второй этаж и звякнули в квартиру, разминая лицевые мышцы, – как там его звать-то… (я убрал в карманы кулаки с разбитыми костяшкам и двинул вперед травоядного Борю), гости улыбаются, а-а…
– А-а-а… (толстыеруки, очечки, чем-то на Бабеля), не разувайтесь, я живу в Германии – там не разуваются (неслабый ноутбук на журнальном), у меня один приятель жил, говорит: кто-то звонил в дверь, он не открыл – вы, наверное, приходили? (Врет, сам таился у глазка, рассматривая Чухарева, сам терпел звонки.) Квартира эта…. историческая (развел руки и очень основательно, с сахарком) – перед отъездом Александра Галича я имел честь предоставлять ему квартиру для последних концертов. Имел честь выступать организатором! (Сэтих слов тревога, что-то знакомое в нем, у Бори перестукивались бутылки, даже не спрашивает, кто мы, окатывая меня злобой – не так!) На кухню? (Круглый стол, конфеты «Стратосфера», коньяк, пасхальный кулич.) Знаете, грязь, что есть в деле Володи и Нины, мне совершенно не интересна! Мд-а, кофе получился некрепкий…
Такие… писи тети Хаси. (Я не улыбнулся, он отвернулся к чашкам и велел, не оглянувшись.) Ну, рассказывайте! (Ядолгожданно открыл рот и заметил: Боря безумно улыбается.) Кстати! Уманский – четвертый эшелон власти. Не имел даже персональной машины. Сталин бы его сто пудов расстрелял! Да, это уникальная история в истории человечества (именно так): детей арестовывали, а родителей не тронули. Мой дед работал на третьем этаже Лубянки, а сын его сидел на пятом, сахар берите. Дед красивый, видный мужчина… Облагороженная копия актера Вельяминова. Крепкий, голос поражал всех. Левитан на даче ему советовал: Петр Иванович, да бросьте эту ерунду – будьте диктором! Трижды в день Берии докладывал. Для меня человек в кителе – это ничто, мразь! И Шейнин такой же… (Я подсовывал ему текст доверенности, он не видел.) Отец… Умер в Германии. В мае будет три года. От рака. За два месяца. Дал метастаз в мозг. Боли не чувствовал. В феврале я не мог угнаться за ним на катке, а в мае он умер. Никогда ничего не рассказывал. Однажды: папа, откуда ты знаешь столько стихов? «В тюрьме выучил». Он женился на еврейке, дочери репрессированного. Пришли из ЗАГСа, сели за стол – восемь человек. Позвонил дед: расходитесь, Жданов умер. (Я двигал доверенность вслед за его взглядом, словно ловя солнечный луч, Боря покусывал губы и покашливал, унимая подступающие смешки.) Для Сталина жалости не существовало. Он любил только Свету. Обвинительное заключение на школьников я нашел в бумагах отца еще в пятнадцать лет… А потом я работал металлобработчиком, спекулянтом, бизнесменом, антисоветчиком… А отец как залез в свой панцирь – от страшного потрясения, полученного в тюрьме! дикий отпечаток! – так в нем и остался. Да-а… Харизма власти действует на людей определенным образом! (Боря лающе откашлялся, промокнул глаза и сунул губы в кофе, его затрясло.) Но отец понимал, это людоедская система. Уничтожить семьдесят миллионов за семьдесят лет! И это по минимальным подсчетам! Не-ет, в убийство из-за любви я не верю. Не могли Шахурин и Микоян влюбиться в кривоногую. А Вано был такой, что в него сами все влюблялись. (Он подсел ко мне ближе и обкуренно покачивался, выплевывая жаркие…) Проникнуть в психологию четырнадцатилетних детей? Я не могу, это – тайна великая! Мне проще понять Сталина. Солженицын попервой пробивал меня до матки. С Суворовым я полностью согласен. Перед Зиновьевым я преклоняюсь. Знаете, как размышляет в моей повести Сталин? «Большие жертвы оправданы. А если не оправданы, значит, это не большие
Кирпичников улыбнулся мне в непривычной тишине. Нахмурился снова. Улыбнулся. Задумался:
– Как вы думаете, триста тысяч тираж не мало?
Боря стонуще и слезливо вздыхал и заново закатывался, сгибаясь к коленям. Водку он выставил на стол, поближе к доверенности, – тяжко размыкая глаза, махал мне рукой: пойдем… И ржал!
– Александр Феликсович, – клиент поднял зад провожаться, – нам бы доверенность от вас… Ваш папа… Архив. Достоверность сведений. Мы, в свою очередь, ничего без вашего согласия, – с глубокой тоской! чужим голосом!
Кирпичников брезгливо послушал: нет, он не может ничего подписать без согласия мамы, мама в Германии, переговорит с ней, грязь не нужна, его интересует прежде всего психология, правда жизни, глубина художественного образа – проникновение. Зачем мастеру документ, достаточно летучего впечатления, чтобы молниеносно проникнуть в суть! И показать.
– Александр Фе… – тополиным пухом садился я ему на рукав, – а ведь мы обладаем некоторыми сведениями (номер пистолета, протоколы допросов по «Четвертой империи») – они бы придали очарование достоверности вашей потрясающей, удивительной (Кирпичников замер, словно услышав пароль), потрясающе удивительной книге, да и память вашего отца… Нам с легкостью даст доверенность любой из проходивших по делу – всех нашли, адреса есть, и представляете, что может открыться? Да все что угодно! Дети! Валили на допросах друг друга, выгораживали себя, а если огласить? А так – если подпишете доверенность вы, то лично вы и решите: что огласить, а что… Каким запечатлеется образ вашего папы…
Кирпичников что-то подсчитал, перемножил: нет. Нет, давайте подождем выхода книги, он уже рассылает рукопись по издательствам. Но книгу он обязательно подарит, мы можем не беспокоиться. В числе первых…
– У тебя было такое… – стонал Боря, валясь на лестничные перила, – такое лицо! Думал, ты его сразу удушишь. – Отплакав и отсморкавшись, сухо добавил: – Как я ненавижу писателей.
В конторе Боря совал себе в бороду бутерброд с колбасой: будешь?
– Меня дома кормят.
– Ну, наконец-то! – Боря всплеснул руками. – Александр Наумович, а я все ждал, когда же он начнет хвастать. Как его кормят дома! Как сытно он теперь жрет. Какие макароны! Котлеты! Пироги! Как ему стелют перину! (Неприятно, секретарша слышит, не гляжу на нее – почему бы не взглянуть на нее издевательски прямо? Я думаю: краснеет, это ей тяжело.) А он – лежит целыми днями. «Ты что лежишь, милый? Может, ты заболел?» – «Нет. Мне просто хорошо». И поменяет бок. Про тещу что-нибудь расскажешь?!
Гольцман нарядился в парадный костюм (день рождения? встреча отставных?), и седина его показалась особенно белой, костяной, и поредела так, что просвечивала, розовыми и малиновыми пятнами зияла кожа. Гольцман (по левую руку от меня, лицом в окошко) вывернулся боком на любимом кресле, словно болел зад, поерзывал: слышит меня? – мы не взяли Кирпичникова, доверенности нет. Он улетел.
– Предлагаю искать в Германии выходы на мать Кирпичникова, сближаться с ней на личной основе – доверенность может подписать и она, – дебил Чухарев рассуждал как победитель, теперь ему казалось: если бы Кирпичникова брал он… – Либо представить в ФСБ поддельную доверенность от Кирпичникова. Паспортные данные мы его знаем, а в Германии его не пробьют, – и заткнулся, не обнаружив на себе ни одного взгляда.
– По Шахуриным чисто. Петрова жизнь промолчала. Мы не говорили только с внучкой Олей, что отравилась… Можно раскопать могилу. Остался Хххххх. Если он действительно мертв, ищем родственников. Ты, – кивнул Чухареву, – возьмешь базу прописки МВД и обзвонишь всех жителей Москвы по фамилии Хххххх, с любыми инициалами. Не должно быть много, редкая фамилия. Я бегло посмотрел – сразу двое: Хххххх Р.А. и Хххххх Н.М. – оба или обе почему-то на Братской улице. Посмотри. Мы едем в Мексику. Но главное – Хххххх, – я поморщился от предстоящей правды, так похожей на ложь. – Это наша единственная возможность попасть на место событий – в третье июня. Александр Наумович. Александр Наумович!