Каменный пояс, 1987
Шрифт:
Машина летела по городу.
ПРОЗА
Строки памяти
Иван Мотовилов
МАЛЫЙ ЗАСЛОН
Рассказ
В
Июньским утром 1918 года из Челябинска в сторону Кургана через станцию Чумляк еле тащился товарный состав. На восточной окраине станции, за мельницей купца Колокольникова, со ступенек паровоза спрыгнули двое. Они укрылись в кустах тальника, заросших камышом, а когда поезд исчез за горизонтом, зашагали на север, к черневшему невдалеке лесу. У березового колка путники потоптались, оглядывая окрестности, и опустились на поляну.
— Даже не верится, что живы, — заговорил русоволосый, свертывая цигарку.
— Да-а-а… — отозвался второй, ложась на землю. — Не было бы счастья, да несчастье помогло.
— Слышь, Павел, поди, и до наших мест беляки добрались? Мне в Челябе верный человек сказывал: в Шумиху эшелон белочехов ушел. Местные богатеи там Совет разогнали. Тут, в Щучье, большевиков арестовали. По деревням шастают, людей хватают…
— А в Челябе-то как? — спросил спутник русоволосого.
— И не говори. Почитай весь Совет кончили: и Васенко, и Колющенко, и Могильникова. И в Кургане, и в Омске беляки хозяйничают. К Шадринску, говорят, направились.
— Да-а-а… Хуже бы надо, да некуда. Что же делать-то будем? Накроют нас, как курей, и в горшок.
— Не накроют. А отпускные зачем? Так и так, мол, больные, на поправку домой.
— Так они же липовые.
— Это, паря, еще доказать надо.
Притихшей встретила в сумерках родная деревня Гнутово солдат Василя Пьянкова и Павла Устьянцева.
Дом Пьянковых прилепился к краю задней улицы. К нему жался пригон с горбатой крышей. Чуть в стороне — амбар в высокой соломенной папахе и сарай. За двором огород уперся плетнем в болотистую низинку. Остальные дворы ни дать ни взять пьянковские. Сермяжная сторона. Небом крыто, светом горожено. Иное дело — передняя улица. На взгорке, за ручьем, — церковь; от нее в два конца расписными карнизами и резными наличниками смотрят весело крестовые и пятистенные дома. Обставлены кирпичными кладовыми, рублеными конюшнями. И все за высокими заборами и тесовыми воротами. Стоят дома, будто грибы-боровики в добрый год — без единой червоточины. По другую сторону ручья, дальше от церкви, дома уже не те, крыши крыты где тесом, где дерном, как и на задней улице. Выделяются только дома из кондовой сосны, с позеленевшими от времени тесовыми крышами, узкими, упрятанными во дворы окнами.
В половодье вешние воды заполняют русло ручья до краев и деревня делится на две половины, соединяемые шатким мостиком. Так и в жизни — глубокая борозда всегда разделяла здешнюю общину. Сейчас нити, скрепляющие ее, натянулись, стали рваться.
В пятистеннике Пьянковых сумрачно и душно. Хозяйка Степанида Васильевна маялась от бессонницы. В голове — невеселые мысли, от которых тело покрывалось холодным, липким потом. Три сына Степаниды пропадали где-то — вначале на германской, а теперь на гражданской
Стук в окно заставил Степаниду вздрогнуть. Она перекрестилась, босая прокралась по холодному поду к окну, охнула и осела на лавку.
— Василий!
С минуту сидела молча, словно раздумывая, а потом запричитала. Душная изба ожила, задвигались тени.
— Ну, что заголосила? — цыкнул на нее муж Терентий.
Пелагея, молодая сноха, тормошила свекровь за плечи и испуганно спрашивала:
— Мамонька, что с тобой? Мамонька…
Муж ее, Николай, переминаясь, стоял тут же.
— Василий!.. Там… Во дворе… — выговорила Степанида и запричитала пуще прежнего.
Терентий зажег коптилку. Пламя дернулось и выпрямилось, выхватив из мрака перепуганные лица. Беззлобно сказал:
— Ну хватит, не на похоронах.
Утром Терентий и сыновья еще спали, как на церковной колокольне ударил набат.
— Ох, матушки, горим, че ли? — засуетилась в кути Степанида. — Мужики, вставайте!
Терентий выскочил во двор, услышал голос десятника: «На сходку!»
На церковном крыльце — староста Прокуров и писарь Бобин. Ближе к ним — Иван Ячменев и кучка зажиточных мужиков. Дом Ячменева напротив церкви. Двенадцать разрисованных окон выставились в улицу. Рядом — кирпичные магазин и кладовая.
У церкви с трех сторон мужики. Староста поднял руку и, когда толпа притихла, наспех перекрестил лоб, хриплым голосом заговорил:
— Слава богу, православные, кончилось комиссародержавие. Вчерась в волость бумага пришла. Своими глазами видел. Теперь наша народная власть будет. Велено мне и вот писарю опять справлять службу. А всякие там ревкомы и Советы распущены.
Староста помялся, словно вспоминая что-то, и продолжал:
— А казенные земли, граждане, и земли состоятельных мужиков, машины там, другое добро вернуть надо законным хозяевам. Чтобы, тово, по доброй воле, без скандалов… Ишо, граждане, власти обращаются к миру: постоять надо за народную власть, значит, тово, без канители — добровольцами. Писарь вот запишет.
— Откуда такая хорошая власть взялась? — выкрикнули из толпы.
— Оттуда! Тебя не спросили. Где они, комиссары твои? — зашумели из кружка Ячменева. — Сбегли! Нашкодили тут, псы шелудивые. Жили добрые люди, а оне, мать твою… выискались на готовенькое.
— Сами-то псы! — кричали из толпы. — Землю верни! А ежели я ее засеял?
— Граждане! Граждане! Мужики! — пытался потушить перепалку староста. Но голос его гас, как спичка на ветру.
Василий Пьянков порывался вступить в спор, но отец умоляюще просил:
— Васька, не лезь! Не наше дело.
Его поддерживал Павел Устьянцев:
— Разберутся! — И шептал: — Нам ишо, тово, документики…
Согласия на сходке не получилось. Шумная толпа стала оседать, будто сугроб на апрельском солнце. Потекли мужицкие ручейки каждый в свою сторону.
— Граждане! Не расходитесь! Помолимся господу богу по такому случаю, — уговаривал староста.
Василий с Павлом остались. После благодарственного молебна во славу освобождения от ига комиссародержавия они подошли к старосте с писарем. Документы солдат, по мнению сельских властей, были в порядке. В них значилось: служили в белогвардейском полку, отпущены по болезни до выздоровления. Староста наставлял: