Каменщик революции. Повесть об Михаиле Ольминском
Шрифт:
Как иначе объяснить этот нелепый жест, когда пытался прикрыть лидо руками?.. И это нелепое падение, я это почти мгновенное исчезновение?..
Почему он испугался? Паспорт у него свой. Из-за границы прибыл легально. Уезжал за границу тоже легально. Впрочем это в данном случае несущественно. Если бы дефект в паспорте или нелегальный переход границы, то опасался бы любого полицейского. Но Черномазову был страшен почему-то именно этот полицейский.
И полицейский офицер его узнал. Теперь Михаил Степанович был в этом уверен. И мало того, что узнал, но отнесся к Черномазову презрительно. Именно
Чего же должен был стыдиться Черномазов? И не просто стыдиться, а страшиться, чтобы тайное не стало явным. Тут было над чем поломать голову… Нельзя было упускать из виду и такое обстоятельство: полицейский офицер и виду не подал, что узнал Черномазова, и только по косвенным, так сказать, уликам — по усмешечке — можно было предположить, что Черномазов ему знаком. То есть получалось так: Черномазов страшился того, что полицейский офицер узнает его. И, как оказалось, не без оснований страшился, офицер действительно его узнал, но постарался, чтобы никто этого не заметил.
Черт знает что! Так можно додуматься до самых зловещих предположений.
И Михаил Степанович, поняв, что загоняет себя в тупик, решил завтра же созвониться с Петровским и поделиться с ним своими тревогами. Григорий Иванович не заставил себя долго ждать — приехал в тот же день.
— Любопытно… — сказал он, внимательно выслушав Михаила Степановича. — А вы ничего тут не приукрасили по писательской, так сказать, привычке?
— Все это, Григорий Иванович, настолько странно само по себе, что нет никакой надобности приукрашивать, — сказал Михаил Степанович.
— И что же вас больше всего беспокоит во всем этом? — спросил Петровский.
Михаил Степанович ответил не сразу.
— Чего он так испугался… — произнес он, наконец.
— А может быть, он и не пугался вовсе, а просто запнулся на лесенке? А потом смутился после падения, глупое все же положение.
— Я видел его лицо, у меня дальнозоркость, — возразил Михаил Степанович.
— И сильно, говорите, испугался?
— Очень сильно. Просто лицо исказилось.
— Любопытно… — еще раз повторил Григорий Иванович. — Говорили мне, была у него на Лесснере какая-то неприятность с полицией. Так тому уже лет десять прошло. Теперь-то к чему бы пугаться? Скорее всего, нелепость какая-нибудь. Но, как говорится, береженого бог бережет. Скажу, чтобы понаблюдали за ним. Я-то понимаю ведь, Михаил Степанович, какое вам на ум сомнение запало…
— Сомнений у меня нет, — запротестовал было Михаил Степанович.
— Вижу, вижу, — остановил его Петровский, — на вашем лице, как в книге, без ошибки прочесть можно… К вам одна просьба. Ему виду не подайте. Не спугните раньше времени.
После этой встречи с Петровским Михаила Степановича и на самом деле начали одолевать сомнения: не зря ли завел он этот разговор с Григорием Ивановичем и, как там ни говори, бросил тень на доброе имя человека?
И Михаил Степанович, как всегда предельно строгий и требовательный
А какие основания? Что вздрогнул, увидев неожиданно возникшего полицейского, и, пошатнувшись, упал с лесенки? Да сам-то он и постарше, и поопытнее, и попривык уже к полицейским визитам и все равно каждый раз при виде казенного мундира становится не по себе и даже вроде бы под ложечкой посасывает… Нехорошо.
И несколько дней ходил с неотступно тревожащим острым чувством вины перед незаслуженно обиженным товарищем.
7
Черномазов почувствовал заботливое и даже бережное отношение к нему редактора и не преминул сделать из этого полезные для себя выводы.
Статьи и заметки его день ото дня становились все более хлесткими. Но и редактор был настороже. И хотя Михаилу Степановичу очень не хотелось обижать усердного и работящего сотрудника, интересами дела он не мог поступиться. И редакторский карандаш правил черномазовские статьи и заметки бестрепетно и беспощадно.
Но Черномазов не сдавался без боя. Отстаивал упорно каждый абзац, каждую фразу. И вел себя подчас — что немало удивляло Михаила Степановича — весьма вызывающе.
Не добившись уступок у Ольминского, сказал однажды, что обратится за помощью к другим редакторам и потребует коллегиального обсуждения.
— Не поможет, — сказал Михаил Степанович.
— А я уверен, что вы со своей сверхосторожностью останетесь при своем мнении против всех один-одинешенек, — заявил Черномазов.
— И того достаточно, — спокойно заметил Михаил Степанович.
И пояснил опешившему Черномазову, что ему, Ольминскому, предоставлено личное право приостанавливать публикацию любой статьи.
— Тогда я буду писать в Краков! — пригрозил Черномазов.
— А мне это право из Кракова и дадено, — с обезоруживающей добродушной усмешкой заметил Михаил Степанович.
Он все еще продолжал относиться к молодому и задиристому Черномазову снисходительно, даже сочувственно. И свои редакторские требования старался предъявлять в форме как можно менее унижающей достоинство и ущемляющей самолюбие автора.
Иначе сказать, по доброте сердечной, по мягкости своей натуры не желал обижать человека, тем более — подчиненного ему по службе.
Но Черномазов или не умел или не хотел этого понять. Уходил из редакторского кабинета раздосадованный и злой и в следующий раз приносил еще более задиристую статью, и Михаилу Степановичу приходилось часами корпеть над ней, чтобы сделать ее менее уязвимой.
Михаил Степанович пытался побеседовать по душам с младшим своим собратом. Но доверительного разговора не получалось. Черномазов не желал принимать никаких резонов и упрямо стоял на своем.
— Какую бы я вам статью ни принес, — говорил он, — вы все равно будете править. Все равно станете смягчать. Мне и приходится писать злее. Если я напишу беззубо, да еще вы карандашом пройдетесь, тогда это уж не в «Правду» получится статья, а разве что в «Задушевное слово».